Книга Солнце в рукаве - Марьяна Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так хотелось бы закончить книгу тем, что они помирились и приняли друг друга такими, какие они есть, – три женщины семьи Суровых. Но этого не случилось, и бабушка все равно умерла, и последним ее словом, обращенным к Наде, было не «прости», а «неудачница!», привычное и почти не причиняющее боли, как прикосновение отцветшей крапивы. А мама укатила не то в Ярославль, не то в Суздаль и не застала ни смерти, ни похорон. Всем занималась Надя одна, и это было хуже, чем сама смерть, – и наигранное сочувствие похоронных агентов, и неузнаваемая бабушка в гробу – в белом, по-деревенски повязанном платочке она казалась совсем дряхлой старушкой, и куда подевались ее стать, мощь и стальной ее стержень. И оплывшая сотрудница морга, которая никак не хотела объяснить, почему тело все не выдают, хотя назначено было к девяти утра, а когда Надя сорвалась, обозвала ее истеричкой. И могильщики, которые, работая лопатами, тихо переговаривались о чем-то своем – кажется, о фильме «Аватар». И знакомое лицо на заказанном в спешке кресте. В гробу лежала чужая тихая старушка, а с креста насмешливо смотрела Надина бабушка, привычная, с поджатыми малиновыми губами, и вместе с крестом этим и пришло осознание потери – хотя Надя так до конца и не могла разобраться, любит она бабушку или нет. На кладбище и на импровизированных поминках никого, кроме самой Нади, не было. Она попыталась позвать соседку с пятого этажа – видела однажды, как она разговаривает с бабушкой во дворе. Но та неожиданно отказалась, причем довольно грубо. Надя напекла блинов и выпила водки – две полные рюмки.
А умерла бабушка тихо, во сне. На рассвете Надя привычно прокралась в ее комнату с накормленной Ирой в руках. Сначала ей показалось, что бабушка спит, и она привычно положила дочку рядом. Но пергаментная рука не шелохнулась навстречу молочному младенческому теплу, зато Ира широко открыла глаза, серьезно посмотрела на мать и заплакала. Двухмесячные дети никогда не плачут тихо. Надя потрогала бабушкин лоб и обнаружила, что та давно остыла.
На девятый день объявилась мама – нарядная и с тортом. Все это время она была вне зоны действия Сети и даже не знала о бабушкиной смерти. Надя ей сухо сообщила – та разрыдалась так экспрессивно, что захотелось ее ударить. Но вместо этого она налила маме чай. Съев почти весь торт, мама ушла – ее ждал мужчина, которого надо было нежить, а Надя осталась с дремлющей Ирочкой вдвоем.
Дочь была такой маленькой, что пока не нуждалась даже в игрушках, но Надя смотрела на нее и представляла, как сладко будет подарить ей мир.
Ира улыбалась во сне.
Ее улыбка была как связка разноцветных платков в цилиндре фокусника, как фальшивый козырной туз за пазухой шулера, – одно движение ловких пальцев, и сценарий меняется.
Как солнце в рукаве.
Наде было одиннадцать лет, она последний год жила в Большом Палашевском, но еще не знала об этом. Был ноябрь, и все было плохо, хуже некуда – четвертная тройка по математике и безответная любовь. По утрам Надя плакала – ела привычный бутерброд с сыром и плакала, а однажды написала ручкой на предплечье: «Жизнь – дерьмо!», и в тот день ее чуть из школы не выгнали. Но мама ни о чем не знала, а по утрам она и вовсе спала. Она считала, что для богемы просыпаться раньше полудня – грех. А Наде было обидно. И вот однажды серым слякотным утром она плелась в школу, с ненавистью глядя на окружающий ее серый мир. Серым было все – дома, небо, лужи, лица встречных прохожих. И вдруг она почувствовала, как что-то мягко царапнуло ее руку, чуть ниже локтя, – какой-то посторонний предмет, непонятно как оказавшийся в рукаве ее заношенного пальто. Надя остановилась, стянула промокшие перчатки, просунула озябшие пальцы между ветхой шерстью пальто и посиневшей своей кожей и наконец извлекла на свет небольшой золотой кружок.
Солнце, вырезанное из золотой фольги неуверенной, словно детской рукой. И на нем – надпись:
«Доченька, я тебя люблю!»
И тогда она поняла, что любовь – разная.
Для кого-то – самопожертвование, фонтан донорской крови для жадно сосущего прикормленного вампира. Для кого-то – вулканическая страсть, для кого-то – почти стыдная слабость, для кого-то – мерное пощелкивание кнутом и святая убежденность, что без жестоких ударов любимый не выдержит кросс. Для кого-то – отданное семя. Сначала оно распустится в неведомую зверушку с короткими тощими ручонками, а потом и в настоящего человека – и будет тот себе расти, как трава сорная, а потом и стариться, как пыльный дворовый пес, вдали от сеятеля, который свое давно отлюбил. Для кого-то – тюрьма с карцером, сырыми подземельями и штатным Великим Инквизитором. Тепло мерцающего очага, электрический картежный азарт, синтетический наркотик нового поколения. Прекрасный сад, в котором зацвели вишни. Серная сауна преисподней с пляшущими чертями, поделенный надвое хлеб, бескрайний океан с затопленными пиратскими кладами. Старая фотография с полустертым лицом. Для кого-то весь мир к ногам, а для кого-то – солнце в рукаве.
Глупая осенняя креза,
Небо цвета тусклой бирюзы.
Пить прозак, давить на тормоза,
Предвкушать озоновость грозы.
То бодришься – хренов Кибальчиш,
То молчишь – оборванный Гаврош,
По утрам – натянуто остришь,
Ближе к ночи – в одиночку пьешь.
Чаще водку, реже – каберне,
Так недолго и пойти ко дну.
Впрочем, есть отрада и на дне:
Выть на полноблинную луну.
Шашки, нарды, изредка – петанк.
Завернувшись в утро, как в саронг,
Ты ныряешь в день, как пьяный панк
В мутнолицый медленный Меконг.
И морзянкой твой сердечный стук
Увлечет куда-то на восток,
Твой недуг, как Шива, многорук
И, как он же, грозен и жесток.
Осень канет в черную дыру,
Значит, и тебе давно пора —
Улетаешь сдуру поутру
Редкой птицей в сторону Днепра.
Вся надежда – маленький секрет,
Многослойный, как грибной кокот, —
Серый сброд, тоскливый пьяный бред
Обернутся в праздничный джекпот.
Где-нибудь у Спаса-на-Крови,
Улыбнувшись, но едва-едва, —
Мол, такая штука, се ля ви —
Солнце достаешь из рукава.