Книга Солнце, вот он я - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я его себе представлял? В точности каким он оказался, когда мы встретились. Распрочертовски поразительный человек.
Что бы вы назвали вашей самой важной и наполненной перепиской?
Письма Карлу Вайсснеру. Я чувствовал, что Карлу можно говорить что угодно, и часто я так и делал.
Сегодня есть кто-нибудь, кому вы пишете письма сопоставимой длины или энергии?
Нет.
Вы не рассматривали письма Вайсснеру или еще кому-нибудь как некий полигон, испытательную площадку для своих работ или замыслов?
Нет, как писатель я никогда не тренировался в письмах. Например, я читал, что Хемингуэй часто писал письма, когда не мог написать ничего другого. По-моему, так ты предаешь того, кому пишешь. Я писал письма потому, что они так выходили. Это потребность. Вопль. Хохот. Что-то. Под копирку я их не писал.
А стихи или рассказы когда-нибудь из ваших писем рождались?
Из писем вышло несколько рассказов или стихотворений. Если так бывало, то уже потом. Вдруг ударяло: бля, надо бы где-нибудь использовать эту строку или мысль. Но это нечасто, почти никогда. Сначала было письмо. Письмо было письмом как письмом.
Карл Вайсснер называл ваши первые письма ему «пищей для души». От кого вам больше всего нравилось получать письма и почему?
Говорю же, письма Карла были лучше всех. Я ими жил неделями. Я даже временами писал ему что-нибудь вроде: «Черт возьми, мужик, ты спас мне жизнь». И это была правда. Без Карла я бы сдох или почти бы сдох, или свихнулся или почти свихнулся бы, или истекал бы соплями в помойное ведро, лепеча ахинею.
Карл Вайсснер и Бук в 1978 г.
Из архива Линды Буковски
Вы всегда тщательно датировали свои письма, и по крайней мере на письма Вайсснеру у вас уходило много энергии. В какой-нибудь момент — до того, как продали письма университету в Санта-Барбаре, — вы ощущали, что у них есть аудитория помимо адресата? То есть вы имели в виду потомков, сознательно или подсознательно?
Письма Карлу вместе с чем-то еще были проданы, потому что от этого зависело выживание. Самих писем у меня тогда и не было. Я попросил их у Карла, и он их мне перегнал. Вот так вот. Нет, я никогда не думал в письмах о публике, помимо Карла. Если б думал, письма получались бы говенными. Я писал Карлу потому, что чувствовал: он понимает то, что я говорю, — и в ответах его будут радость, сумасшествие, храбрость, и они попадут в цель. Я читал слишком много литературных писем, опубликованных, написанных прославленными писателями. Такое ощущение, что те действительно писали не только адресату, и это их дело, если только они пишут не мне.
Что вам больше всего нравится, когда вы пишете письма? Когда вы их пишете?
Писать письма — как стихи, рассказы, романы — помогает мне не сойти с ума или не бросить все. Я пишу письма по ночам, когда пью; как и все остальное.
О поэзии и ремесле
В стихах вы иногда пишете о том, как вам нравится сидеть за машинкой, как легко быть писателем и так далее. Как вы относитесь к работе с девяти до пяти, к миру рабочих дней и тех целей, к которым стремится большинство?
С девяти до пяти — одно из величайших зверств, навязанных человечеству. Отдаешь свою жизнь функции, которая тебя не интересует. Эта ситуация меня так отталкивала, что я вынужден был пить, голодать и связывался с безумными феминами просто потому, что это не работа. Для такого, как я, идеал, конечно, жить собственной писаниной, своим творчеством. Только в пятьдесят я понял, что раньше на такое был не способен, а тут начал зарабатывать столько, чтобы хватало на жизнь и без рабочего дня с девяти до пяти. Мне, конечно, повезло, потому что я тогда работал на почтовую службу Соединенных Штатов, и почти все ночи были длиной одиннадцать с половиной часов, а выходные, как правило, отменяли. Я был близок к безумию, и все тело у меня стало сплошной массой нервов — до чего ни дотронусь, хоть криком кричи, я с большим трудом поднимал руки и поворачивал голову. Работу я бросил в пятьдесят, и писать вроде бы стало полегче.
А писать стихи — или писать вообще — помогает вам справляться с той безмозглостью, которую вы ощущаете вокруг?
Если пишешь, ты жив, потому что это ослабляет чудищ в мозгу, — они переходят на бумагу. Список ужасов, видимо, самовосстанавливается и на письме часто выходит с юмором или радостью. Пишущая машинка своим пением часто успокаивает печаль в сердце. Это чудо.
Вы постоянно отказывались обращаться к политике на литературной арене, отказывались иметь отношение к «школам» или направлениям. Но в недавнем своем стихотворении против «академиков» и вообще консервативной поэзии вы говорите:
Вы считаете себя как бы в центре какой-то непризнанной пролетарской поэзии, которая все больше находит выход через маленькие издательства и журналы?
Говоря о стихах вообще, я не вижу себя ни в каком центре ничего, кроме себя самого. Я путешествую один. Это стихотворение, которое вы привели, написано для других, не для меня. То есть я чувствую, что вперед постепенно выступает более человечная, доступная, однако истинная и звонкая поэзия. Особенно я это замечаю у некоторых «малышей»; там намечено движение к большей ясности, реальности… а академики по-прежнему стоят тихо, играют в свои тайные и застойные игры, снобские и кровосмесительные, которые в конечном итоге направлены против жизни и правды.
Вашу работу по-прежнему игнорирует большинство антологий в США — за парой заметных исключений: вы появились в «Нортоновской антологии поэзии» и в «Географии поэтов» (издательства «Бэнтэм»). Почему так происходит, на ваш взгляд, и каково вам опубликоваться в «Нортоне», вероятно самой широкоизвестной антологии для колледжей?
Я не знал, что меня взяли в «Нортон». Если так — нормально; думаю, это никого не прикончит. Я не специалист по антологиям. Их тоже люди составляют — кто-нибудь один, как правило. И так или иначе, они связаны с университетами, а потому консервативны, осторожны и волнуются, как бы им работу не потерять. То, что они выбирают, едва ли способно шокировать монахиню или водителя автобуса, а вот убаюкает запросто.