Книга Мафтей: книга, написанная сухим пером - Мирослав Дочинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Двумя-тремя словами?..»
«Да. Ибо что то за наука, которую нельзя передать несколькими простыми словами…»
«А и правда, — согласился я, удивляясь ее живому уму. — Я попробую… Мой отец говорил: торная стезя надежнее, но много дичи на ней не вспугнешь. А пещерный монах учит так: солнце восходит каждый день по-другому; некоторые этого могут не замечать, но ты должен; жди волшебного момента, когда солнце и ты встретитесь и тебе может быть виднее…»
«Разумно, — заметила девушка. — Нечто похожее поведал и мой отец: на согнутое дерево и коза скачет. Он был деревачем. Спиховал[282] древесину для мастеров. Какую на лодии, какую на колыбели, на сани, колеса, ручки плуга, на гробы умершим или на деревлянки безногим, а то и на свадебное деревцо… У него было чутье к тому, а что-то подсказывали ему птицы-древоклюи и мотыльки-древоточцы. Он дерево называл не иначе как бождерево, то есть Божье, сердечное дерево. Замечал: «За один мах не срубишь деревцо». Отменный был деревач…»
Я признался Ружене, что наслышан о тесальщиках их округи. Умелые мастера.
«Конечно, должны чувствовать дерево, как свое сердце. Отец мой, не находя в лесах подходящего сухого дерева, научился прилаживать живые деревца. Даже придумал свое приспособление: чтобы листья и ветки усохли, а соки в стволе застыли, как сталь. Древесина пела, как колокол… Сам служил лесу до последнего дня. Родился под деревом и под деревом умер. Сорвался с верхушки, когда сверлил пробу. Ель не успела затвердеть, обломилась. А после весны пустила зеленые побеги, выжила. А он умер…»
«Печальная, но красивая смерть», — сказал я, сам не веря своим словам. Ибо смерть есть смерть, и красоту в ней искать невозможно.
Зато настоящей красотой наполнился мой новый мир. Краски заискрили с новой силой, я жадно впитывал их глазами, испивал пахучесть каждой травинки, будто сие лето было для меня последним. Я ни перед чем и ни перед кем не прятал своей радости. Вкусил неведомого до сей поры восторга, неизведанной полноты переживания. Не я служил дню, а день мне, вел меня за руку к вечеру. К нашей с ней ночи.
Жовна нанял лошадей, и мы пустились по ремесленным дворам. Пока хозяин обустраивал свои торговые делишки, я присматривался к ремеслу. Здесь, куда ни глянь, трудились древоделы. Соляной промысел требует бочек, сие и повлекло расцвет бондарства. Бочки производили вендичные, казенные, ординационные и с уторами, то бишь с прорезями в заклепках, в которые вставляют дно. Уторы должны были быть надежными. Недаром о несдержанном человеке говорят: он «слаб на уторы». А возле бочек мастерили и кадки, хлебные квашни, бадьи, ведра, сундуки. Жовна заказал бондарям наскоро изготовить бочку для пива, и если лемберговским пивоварам она приглянется, будет их возить отсюда. Здесь же при свидетелях ударили по рукам. Слово крепче денег.
А мастера здесь на все руки. В основном малоземельные мараморошцы, те, которые не ходили в лес на рубку, кололи дома гонты и дранку. То хорошая крыша как для кучи[283], так и для храмины. Труженик за день колол пять-шесть кип[284] гонтов. По всему миру растекаются они отсюда. По одному пути в Пешт и Гданж, по второму, через Верецкий кряж — к Днепру и Черному морю.
Были мы и в «парной» под Апшей. Здесь гнулись обода для колес и санные полозья. Деревачи, такие как Руженин отец, свозили дерево подходящей породы и формы для материала. Мастерская сложена из балок, щели законопачены мхом и замазаны глиной. В центре кросна для сгибания, под ними — железная кадка с двойным дном и трубкой для пара. Деревяшки закладывают через проем, который потом тщательно заделывают. Под котлом разжигается печь, по желобам пускается вода. Парится дерево сутки, тогда можно его гнуть. Отдельные колесари закладывают меньшие парные в ямах. Сей труд кормит здесь народ. Кроме платы за лес, ремесленник отдает графу годовую подать — телегу с коваными колесами. Так зарабатывают свой хлеб не сея. А соли хватает — только копни…
Дед Данила приобщил меня к камню. «Держись камня, слушай камень — он самый давний на сей земле». Нянь приобщил к живности. «Лесного зверя легко добыть, если победить зверя в себе». Мой учитель Аввакум пристрастил меня к миру книг. «Из самых ценных даров, не полученных человеком от природы, а созданных из собственного духа, мир книг самый большой, а слово письменное — священно». Здесь же, на Верховине, я познал тайну дерева. Если здешние мастера показывали мне рукотворную его сторону, то Ружена открывала живую природу дерева.
«Мой отец говорил, что деревья слышат, — восторженно рассказывала она. — И играл им на пищалке из бузины. Знал, какие ноты брать, сему научил его старый пастух из Менчила. Когда играл в нашем саду, то привои за лето вырастали на пять вершков выше, чем в соседском. Не веришь? Ты под этими деревьями сидишь — нигде в округе нет таких яблок…» Еще к тому же деревья мстят. Отец знал и это. Запрещал мне пасти коз возле молодых акаций. Когда те чуют опасность, то пускают яд в лист — и козы быстро дохнут. Наши не сдохли… Я недоверчиво смеялась, когда он рассказывал те причуды. Он и сам смеялся. Один раз, помню, сидели мы с ним на краю огорода, под жердью, густо оплетенной горохом. По проселку шли козы, стали тянуться к лакомым стручкам. «Сейчас прилетят осы», — сказал неожиданно отец. Так и случилось: неизвестно откуда взялись осы с шершнями, набросились на коз. «Что это было?» — спрашиваю удивленно. «А ты чувствуешь запах?» — говорит мой нянь. Я наклонилась: пахнет ясноткой, растущей на лугах. Оказывается, эта мудрая зеленина выпустила запахи, чтобы привлечь насекомых и защититься…»
«Яснотка, — повторил я. — Латиняне называли ее lavandula. Знаешь, это ведь единственное зелье, что развеивает недовольство собой?»
«Ой, тогда оно не для меня», — отрезала как-то слишком раздражительно.
«Тогда для тебя — медянка, narcissus, цветочек для тех, кто склонен любоваться собой».
«Не говори глупости! Любоваться мной надобно тебе».
«Боюсь, милая, что я, кроме этого, ничем больше не занимаюсь».
«Что же ты во мне такого видишь?»
«Божественную красоту».
«А еще?»
«Сообразительный ум».
«Это правда, — радостно согласилась она. — Я живу своим умом. Не так, как тот, кто с чужого воза берет и на свой кладет».
«Для телеги мудрости, умница, пригодится и чужое».
«Это для вас, читателей. А я знаю такое, чем в ваших книгах и не пахнет».
«Ого, и что же это?» — поощрил ее к признанию.
«Знаю, как человека в мир принять и как проводить достойно… Беременная женщина не должна стричься, потому что «сострижет» раньше времени завязь. Не должна ни вязать, ни шить, так как плод запутается в пуповине, а на ребенке родимое пятно будет. И лезть через плетень не следует — душа рожденного перелетит. Будешь сморкаться в угол — родится косоглазое… Знаю, что роды пройдут легко, если на беременную вылить из-за угла ледяную воду и, когда спит, штрыкать ее острой палочкой. А когда родится дитя, надобно завернуть его в старые дедовы лохмотья. Сорок дней никому не показывать. А после шесть лет не стричь и одевать так, чтобы не видно было, какого пола. Вшей у ребенка бояться не стоит, потому как это признак здоровья и ума. Не имеющего вшей скоро смерть заберет… Но выхватить больного из ее драбачек[285] еще возможно. Надобно в полночь, как прочитают псалтырь над умершим, коснуться его и прочитать заговор: «Месяц новый, пан молодой! Проверь мертвеца, не болят ли у него голова, руки, ноги, чресла… Ежели не болят, то чтобы и у крещеного Ивана не болели…»