Книга Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед въездом в город нас высадили в просторном и красивом имении, где располагалась база союзников. Мы должны были там оставаться под опекой хозяев дома, владельцев имения, пока не найдем прибежище в Новороссийске. Здесь мы были в безопасности, жили в комфорте, хозяева были прелестными людьми. Сад был просторен, море — совсем рядом, но присутствие английских и французских моряков напоминало постоянно о том, что война не окончена, и о неустойчивости нашего бытия. Но жизнь даровала нам еще одну отсрочку.
Случилось так, что новый и последний этап моей жизни в России проходил в Новороссийске — прежней столице одноименной губернии, охватывающей прибрежные территории Азовского и Черного морей между рекой Прутом и областью войска Донского. В широкой и глубокой бухте новороссийского порта, важной стратегической базы гражданской войны, стояли на рейде многочисленные военные суда и торговые корабли; один из них под британским флагом участвовал позже в спасении моей жизни.
Как и все южные города, Новороссийск был очень перенаселен из-за наплыва военных и беженцев. Губернатором его был тогда Тяжельников, друг нашей семьи. В Балке Адамовича, рабочем предместье этого окруженного заводами города, мы не без труда нашли прибежище, чем были обязаны моей матери — силе ее убеждения и прекрасному владению немецким языком; ей удалось преодолеть сопротивление хозяина дома, пастора местной протестантской церкви. У пастора был один глаз. Средних лет, крепкий, он происходил из прибалтийских немцев. Он так и не удосужился выучить наш «варварский» язык и, объясняясь с «туземцами», так коверкал слова, что приводил нас в восторг. У него был красивый дом, красивый сад, преданная ему экономка, финка Мария, жившая со своим мужем-садовником в маленькой сторожке. Из уважения к его сану никому не пришло в голову реквизировать у пастора лишние комнаты, и в этом неспокойном мире он вполне мог бы вести и дальше, до прихода коммунистов, свое мирное существование, если бы не поддался на уговоры и не сдал бы нам две большие комнаты на первом этаже. Пастор был добропорядочный, добродетельный человек, и от беспорядка он страдал не меньше, чем от зубной боли, а кругом царила полная анархия. И вот с нашим приездом беспорядок ворвался и в его дом.
Мой брат очень скоро вернулся в Севастополь, а Борис в Одессу, и пастор полагал, что принял под свой кров мать семейства с тремя дочерьми. Но надо сказать, что в ту пору всю огромную территорию России бороздили миллионы снявшихся с места людей, — кто в поисках тихого уголка, а кто, напротив, полей сражений. Цепляясь, если приходилось, даже за буфера вагонов, шагая с котомкой за плечами по дорогам, переправляясь вплавь через реки, ища себе пропитание, разыскивая родных, теряя в пути близких людей и любимые вещи, Петербург оказывался в Крыму, Сибирь на Кавказе, а Москва — в Сибири. Испытания каждому выпадали великие, но для русских людей беспорядок как таковой не представлялся бедствием, так как нес с собой и надежды на лучшее. Но иначе обстояло дело с бедным пастором… Он лично еще ничего не потерял, привычек своих изменять ему не пришлось, продовольственные проблемы, конечно, затронули и его, хотя довольно умеренно. Но окружающий его беспорядок превращался для него в пытку. И вот явились мы, две взрослые дамы и два подростка, безвредные на вид и даже приятные в общении. Но не успели мы въехать, как обросли огромным количеством родственников и друзей. Двоюродному брату Алексею удалось, как и нам, бежать из Тулы, и он снова записался в Корниловский полк, куда пошел служить сразу после революции. Идя по нашим следам, находя то тут, то там людей, которые с нами где-то встречались, он в один прекрасный день приехал к нам в отпуск по болезни и очутился в доме несчастного пастора. Владимир, сын тех людей, у которых Валли жила в Харькове, тоже приехал к нам на время своего отпуска из армии; затем появился Виктор Модлинский — и пошла непрерывная карусель. Пастор, разумеется, получал от этого некоторое возмещение, и немаловажное. Во время своих отпусков наши воины отправлялись с мешками в придонские и прикубанские села и с неимоверным трудом привозили оттуда и муку, и манную крупу, и масло, и мясо, которыми мы делились с хозяином дома.
Пейзаж, окружавший меня, был довольно безрадостный: рабочая окраина, заводы, среди которых цементный, хорошо охраняемый арсенал. За пределами пасторского сада глазу не на чем было остановиться.
Мне скоро должно было исполниться тринадцать лет. Иногда я испытывала новое для меня томление. Сексуальные проблемы меня нисколько не занимали. Если верить признаниям моих французских собратьев по перу, рассказывающих о своем детстве и отрочестве, то русские дети рядом с ними кажутся просто невинными ангелочками. Безусловно, я выросла в деревне и знала то, что англичане называют «фактами жизни», но тайна эта не вызывала во мне никакого любопытства. Мое воображение работало совсем в ином направлении и уносило меня в царство грез.
Какие же происходили во мне перемены в период моего созревания? Я чувствовала какое-то непонятное беспокойство, любила оставаться одна. В дни, когда дул норд-ост, резкий ветер, который иногда не дает кораблям выйти из гавани, мне доставляло странное наслаждение влезать на садовую ограду и идти по ней лицом к ветру, как бы вступая с ним в борьбу. Как-то раз я шла таким образом по стене, задыхаясь от ветра и исполненная каким-то диким ликованием, когда увидела молодую женщину: пошатываясь, она направлялась в мою сторону с пустырей, простирающихся за садом. У моих ног она рухнула наземь; ее рвало, лицо ее позеленело, движения были судорожны. Я сразу подумала, что, должно быть, у нее холера, и крикнула:
— Я сейчас позову скорую помощь!
— Нет, нет, не надо!
Я все-таки спрыгнула и побежала в околоток. Один служитель пошел со мной, но женщины и след простыл.
Ее страх перед больницей был вполне объясним. Все они были переполнены, и на постель умирающего уже готовы были положить вновь поступившего больного. Раз уж мне приходится приводить здесь время от времени воспоминания других людей, сошлюсь на один эпизод, рассказанный мне в Париже моим другом Федором Комаровым, бывшим морским офицером, который как нельзя лучше иллюстрирует тогдашнее положение раненых и больных.
— Меня перевезли в госпиталь, когда у меня были одновременно тиф и испанка. Там я пережил странное ощущение: будто присутствовал при своей собственной смерти, будто покинул уже собственное тело. Из какой-то точки в пространстве я видел самого себя, простертого на постели, вокруг стояли санитары, и один сказал другому: «Этот уже готов». Потом ничего не помню. Я очнулся в каком-то темном помещении, мне было очень холодно, и я стал настойчиво просить, чтобы меня покрыли. Но никто не отзывался, это меня сильно раздражало, потому что я совсем продрог. Затем я разглядел в темноте, что был не один, что у меня были соседи. Я заговорил с одним, затем с другим, и их молчание выводило меня из себя… Через некоторое время двери отворились, кого-то внесли на носилках. Я пробормотал: «Наконец-то! Я умираю от холода!» И увидел ошеломленных санитаров, приближающихся ко мне: «Смотри-ка, этот-то живой, надо его обратно». Оказалось, меня просто отнесли в морг!
В подобных условиях требовалось определенное мужество, чтобы согласиться лечь в больницу.