Книга Русская красавица. Антология смерти - Ирина Потанина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
/Вся я теперь заторможенная. Даже ревность просыпается только по отношению к тому, что давно уже кануло/ — призналась дневнику Цветаева в свой самый страшный период. Вынужденно вернувшись в Союз, она не узнает родную Москву. Все, что было дорого сердцу — изувечено и выкорчевано. Все, кто был «своим» уничтожены, или раздавлены страхом перед уничтожением. Цветаева ревнует. Ревнует вполне обосновано. Это её город! Какое право чужие имели касаться его своей краснотканной плоской культурой? Кто посмел срывать кресты? Это её дом! Кто заселил его чужими людьми? Кто срубил её любимую иву? /Выпита, как с блюдца/Донышко блестит,/Можно ли вернуться,/В дом, который срыт/… Это её семья! Кто втянул её мужа в работу на НКВД? Кто запудрил дочери мозги идеями о союзе возвращения на родину? Кто арестовал сестру? Это её жизнь! Уберите лапы от того, что вам не принадлежит. Цветаева величала эти свои чувства «нелюбовной ревностью», утверждая, что ревность другая «любовная» совсем ей не свойственна, разве что в шутку… Даже стихотворение своё о вполне конкретных чувствах к вполне конкретному мужчине, назвала она «попыткой ревности», подчёркивая, что чувство это для неё непривычно. Фанатизм и гуманизм, на её взгляд, всегда лежали на разных полюсах. Любовь и жажда присвоить всегда казались ей противоположными чувствами. Мне тоже. И я тоже, как и Цветаева, обманывала сама себя относительно собственной неревнивости.
/Ложь, будто ревнуют — когда любят. Ревнуют — когда видят угрозу своим имущественным правам на другого. Нелюбимых ревновать легче — их ведь проще считать вещью…/
В первый раз я поняла, что Марина Ивановна человек очень даже ревнивый, когда читала рассказ о её встречей с Надеждой Мандельштам. Цветаева любила Мандельштама. Как друга, как коллегу, как ученика и учителя в одном лице. Это был безумный платонический роман, с массой знаменитых и по сей день посвящений друг другу, с бесконечными разговорами и взаимной недосказанностью. Окончилось всё это скоропостижным отъездом Мандельштама, тёплой дружеской перепиской и потоками сплетен современников. А потом Мандельштам женился. Это всё изменило. Марина вдруг почувствовала се6я ущемлённой. Потом был визит супругов Мандельштам к поэтессе Цветаевой. И что? Едва глянув на супругу Осипа, демонстрируя всем своим видом, что «нам, поэтам, дела нет до всяких бытовых подробностей жизни друг друга», она радостно верещит: «Мандельштам!» Вешается на шею и тут же приглашает пройти в комнату посмотреть маленькую Алю. «Мандельштам! Пойдёмте к Але! Вы же помните мою дочь? А вы подождите здесь!» — это строго и в сторону гостьи, — «Аля не терпит посторонних…» Позеленев от злости, Мандельштам наскоро распрощался, и буквально волоком утащил жену, ничуть не обиженную, а, напротив, заинтригованную таким неслыханным обращением. Что толкнуло чуткую и всегда радующуюся новым знакомствам Марину, так странно повести себя? Выходит, всё-таки ревнива? А если вспомнить то, как Марина Ивановна расставалась с Софией Парнок, и как страдала из-за новых увлечений бывшей подруги, то сомнений в цветаевской ревнивости уже не остаётся. Скрывая от самой себя это качество, Цветаева нарочно провоцировала ситуации, подстрекающие к срыву. Нет, естественно, речь не о том последнем срыве, затянувшем в петлю, там дело было куда в более серьёзных вещах. Но всю юность Цветаева с упорством мазохиста раздирала себе душу, нарочно сталкивая тех из своих «поклонников», кто — она знала — безумно увлечется друг другом. Сталкивала и страдала, ощущая себя позабытой.
Я могла бы поступить так же. Принять условия Пашенькиной игры. Продолжать отношения, огласив, что я не ревнива, и что мне плевать на количество участников игры. Решить таким образом проблему одиноких ночей. Но… надолго ли меня бы хватило? Я ведь тоже Марина. Психанула бы через неделю, выставила бы со скандалом, а потом стыдилась бы, что позволила кому-то довести себя до такой низости как истерика, закатанная постороннему, в сущности, человеку. Нет, мне подобные эксцессы ни к чему.
— Не то, — я взялась повоспитывать, — Не то ты, Пашенька, задумал. Измельчал в своих порывах и помыслах. Тебе и журавля в руках, и синицу в небе, и совесть чистую одновременно подавай… А так не бывает.
В общем, честность его я оценила, лесть не восприняла, обиды и возмущение пропустила мимо души, предложила сохранить дружеские отношения, и прогнала, отказав в чувствах. Ещё не хватало совокупляться по транзитивности с какой-то, пусть «хорошей и светящейся» девочкой-припевочкой! О том, что я тоже могла бы стать семьёй, здравомыслящий Пашенька даже не подумал. Да я и не согласилась бы. Но всё же обидно. Отчего во мне все видят любовницу, друга, попутчика и ещё чёрт знает что, а жену — никогда? Замечательно же я себя зарекомендовала в кругу бывших любовников…
Один Свинтус разглядел и затащил в узы. А я дура, ещё сопротивлялась:
— ЗАГС для меня слишком глупо, а церковь — слишком серьёзно! Не пойду замуж, — вопила я, пока не выяснилось, что Свинтус к этим моим воплям относится достаточно серьёзно. Тогда пришлось сменить гнев на милость, потому как почувствовать себя в роли замужней дамы было интересно. И зря, потому что ничего нового к ощущениям это не прибавляет, и заканчивается, как и любая другая связь. У некоторых правда, заканчивается вместе с жизнью. В общем, разошлись мы со Свинтусом довольно скоро, так что я правильно замуж не хотела. Предчувствовала, наверное. Хотя жили мы здорово. Весело и рьяно.
По-матерински укрываю постель пледом. Воспоминания о Свинтусе побуждают о ней особенно заботится. Между прочим, кроме гадостей всяких, она и радостей тоже видела предостаточно. И восторженных пробуждений рядом с осуществлёнными мечтами, и развесёлых прегрешений, и серьёзных впечатляющих грехов… Но настроение паршивое, оттого вспоминается в основном неприятное. Свижусь с нею, остывшей и одинокой постелькой, теперь только осенью. Звучит впечатляюще, примерно, как, когда говорят: «Мы родились ещё в прошлом веке!» На самом деле уезжаю я всего на неделю, а прошлый век сменился нынешним всего несколько лет назад. Любовно навожу порядок в комнате. Пашенька забыл в стакане за шторкой свою бритву. Вспоминаю, как Сонечка смеялась когда-то: «Скоро у меня в доме будет коллекция всевозможных оставленных бритв! Буду вешать их на стену, и величать мужскими именами». Эх, Сонечка, Сонечка, где ты сейчас? Мы всей редакцией не одобряли её тогда: зачем же афишировать многочисленность своих связей! Теперь вот и у меня начинает собираться коллекция. Распахиваю окно, со злостью кидаю в него остатки Пашеньки.
— Летите к чёрту, зачатки фетишизма!
Ох, что-то я не в меру чертыхаюсь перед дорогой. Не к добру это. Господи, как я не хочу ехать! Оттого и представляется всё в максимально паршивом свете.
* * *
Предстоящий концертный тур настраивает против себя сразу по двум причинам: я не хочу давать концерты, и, самое главное, чувствую приступ тошноты от одной мысли, что придётся провести целую неделю вплотную с Артуром, Рыбкой и Лиличкой.
Лиличка недавно выдала нечто любопытное. Подловила меня как-то в коридоре и давай секретничать.
— Это смешно, но по-моему они тебя боятся, — уверенная хрипотца и жгучий прямой взгляд делали её какой-то электрической. — Я говорю, ну что вы, как маленькие. Она ж не дура. Всё в должном виде пройдёт… Ты мне скажи, вот так, с глазу на глаз. Ты ж не дура, да?