Книга Капитан Филибер - Андрей Валентинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комендор подбрасывает ладонь к бескозырке. Штыки медленно опускаются. Внезапно над строем взмывает знакомый значок. Красный.
Вот даже как…
Подхожу ближе, всматриваюсь в лица. Узнаю. Почти все — еще с Лихачевки, с первого боя. Гвардия!
Смотрю на огромное красное солнце, не спеша поднимающееся над стылой степью. «Много дней, веря в чудеса, Сюзанна ждет…» А я уже не верил! «Целься в грудь, маленький зуав, кричи „Ура!“…»
— Здравствуйте, товарищи бойцы!
— Здра-а-а-а!
* * *
— Сбег я из госпиталя, товарищ Кайгородов. Подлечился — и сбег. Эти самые… из ВЧК которые, ко мне шибко присматриваться стали. Нашел отряд, а вас-то и нет. 2-я рота митинг провела, решила в Царицын к Автономову податься, он, вроде, социалистов собирает, чтобы за единую платформу, значит. Поглядел я — какая на хрен, извиняюсь, платформа! Банда — бандой, да еще комиссары из Питера понаехали, чтобы правильную линию, значит, проводить. До ближайшей стенки… Вот мы с ребятами вас и решили дождаться. Только, Николай Федорович, пусть рота останется и значок красный останется, офицера же поставьте из юнкерей наших. Своим, знаете ли, веры больше. А Веретенников с остальными дурнями сейчас аккурат в Морозовской. Мы с товарищами посовещались и решили: в плен не брать. На кой черт, опять-таки извиняюсь, нам эти переметчики? Ну, а как там мой Норденфельд? Соскучился, знаете…
* * *
— Вторая рота-а-а! Нашу песню… Не забыли? Тогда запе-е-е…
— Пой, забавляйся, приятель Филибер,
Здесь, в Алжире, словно в снах,
Темные люди, похожи на химер,
В ярких фесках и чалмах.
В душном трактире невольно загрустишь
Над письмом любимой той.
Сердце забьется, и вспомнишь ты Париж,
И напев страны родной…
* * *
— Перебежчики сообщают, что Автономов решил атаковать. Народу у него много, однако почти все — красногвардейцы, кадровых нет и офицеров нет. Две батареи трехдюймовок, но три орудия без замков. И снарядов мало…
Карта в руках штабного не нужна. Степь перед глазами — от края до края, слева направо. Прямо в центре (солнце, вправо два) — черные силуэты невысоких домов. Морозовская, бывший хутор Морозов, бывшая Таубеевская — в честь непопулярного ныне генерал-лейтенанта барона фон Таубе. Потому и переименована именем революции. Теперь, поди, Автономовской назовут…
— Предлагаю выслать разведку, уточнить, а пока… Может, целесообразно провести артподготовку?
Богаевский резким жестом останавливает штабного. Смотрит прямо на солнце, щурится, без всякой нужды поправляет тяжелую зимнюю фуражку.
— Нет. Атакуем прямо сейчас, в полный рост. Артиллерию — на прямую наводку. Бронепоезду наступать вместе с пехотой. Полковник?
Полковник — это я, все утро только и делаю, что забываю. «Шустов», «Шустов»… Теперь вспомнил, только как ответишь? Богаевскому виднее, в конец концов, он — Генерального штаба, не я. И что обсуждать? Как говорит фольклорист Згривец: «Ничего тут не придумаешь». Штыки — и прямая наводка.
— Я пойду вместе с Зуавами, ваше превосходительство.
Генерал кивает, мельком глядит на карту. Усмехается в усы.
— Значит, вы на левом фланге, я — на правом. Сигнал — три зеленых свистка. Шучу, только красные остались… Говорят, полковник, к вам целая рота перебежала? Неплохо для начала! Хе-хе! Между прочим, мне передали, будто есть предложение — пленных не брать. Все равно девать их некуда. Что скажете?
«Не ныть, не болеть, никого не жалеть, пулеметные дорожки расстеливать…» А я-то все думал, кто первым на этой проклятой войне отдаст такой приказ! «На сером снегу волкам приманка: пять офицеров, консервов банка. „Эх, шарабан мой, американка! А я девчонка да шарлатанка!“»
— Ваше превосходительство, думаю, все же целесообразно разобраться с каждым, индивидуально. Рядовых можно поставить в строй, так сказать, пополнение…
Это я не — штабной со своим «целесообразно». Мне сказать нечего. Разве что воззвать к правам человека, к Женевской конвенции, к «Amnesty International», к «борцам за права» из «иудиных фондов». Гуманное обращение, продовольственные посылки из закромов продразверстки, право переписки со Смольным, право жаловаться в ВЧК… Эх, собрать бы всех «правозащитников» на этом поле, поставить «картофелекопатель»… Каким прекрасным стал бы мир!
— Пусть офицеры и нижние чины сами решают, ваше превосходительство. Может, какой-нибудь добряк объявится… А вообще, на кой черт, опять-таки извиняюсь, нам эти переметчики?
Богаевский вновь улыбается, смотрит в сторону черных домиков. Вопрос, кажется, решен.
Этот мир находится на последнем издыхании,
Этот мир нуждается в хорошем кровопускании,
Этот мир переполнен неверными псами —
Так говорил мне мой друг Усама…
* * *
Он ничего не забыл. Кровь не ударила в голову, не обагрила руки, красное солнце только поднималось над заснеженной степью, никто еще не был убит, не был взят в плен — чтобы стать у ближайшей канавы в одном белье со связанными руками. «Господа, есть ли желающие на ликвидацию?» — спросит через пару недель подполковник Неженцев, командир Корниловского ударного. Это случится возле одной из кубанских станиц, чтобы стать кровавым Рубиконом на «той единственной». Тотемный знак Гражданской — трупы в изодранном пулями белье. Залпов не тогда жалели, только через два десятилетия грамотные мальчики в малиновых петлицах начнут экономить патроны, стреляя в затылок.
«Господа, есть ли желающие на ликвидацию?»
Желающие найдутся — и там, на Кубани, и здесь, на Дону. Но Река Времен, обернувшаяся Рубиконом, вновь переменит свое бесконечное стремленье. Неженцев не станет первым. Расстрелянные не узнают, и сам он не узнает, сложив голову под Екатеринодаром, но окровавленные лавры первоубийцы не лягут на его могилу.
Кого запомнят теперь? Богаевского? Кайгородова? Старшего комендора Николая Хваткова?
Он знал, что такой приказ будет, не знал лишь, что отдаст его сам. Спокойно, без особых колебаний. Рабочих-красногвардейцев не поставишь в строй, не тот материал. Идейные добровольцы, борцы на Мировую Коммунию — смазка для штыка, пушечное мясо товарища Автономова. «Весь мир насилья мы разроем до основания, а затем…» Не будет «затем», товарищи, как разроете — так и ляжете.
Он помнил, он ничего не забыл. Скоро в строй этих добровольцев встанет дед-Кибальчиш. Не «псковским мобилизованным» — юным чекистом, Орленком на пулеметной тачанке. Дед никогда не рассказывал о Гражданской — никогда, даже перед смертью. «Орленок, орленок, блесни опереньем, собою затми белый свет. Не хочется думать о смерти, поверь мне, в шестнадцать мальчишеских лет…» Деду исполнится пятнадцать.
Время Больших людей, время Кибальчишей, время мертвецов в разодранных пулями белье, время рвов, наполненных трупами. Не ныть, не болеть, никого не жалеть… «Бьются мальчиши от темной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не бьется, а все ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь».