Книга Безнаказанное преступление. Сестры Лакруа - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему восемнадцать? Почему не девятнадцать или шестьдесят?
— Потому что Одиллия умерла в восемнадцать лет…
Женевьева нахмурила брови, поскольку она устала и, кроме того, чувствовала себя неспособной пускаться в дальнейшие объяснения. Это было давно. Она тогда готовилась к первому причастию и дружила с рыжеволосой малышкой по имени Марта.
У Марты была сестра Одиллия. У Одиллии волосы были не рыжими, а белокурыми, такими, которые можно увидеть только у очень маленьких детей. Одиллия была уже юной девушкой и каждый день поджидала свою сестру у дверей дома священника. Марта брала Одиллию за одну руку, а Женевьева — за другую.
Но однажды утром, за несколько дней до причастия, Марта не пришла. На следующий день стало известно, что Одиллия серьезно заболела. У нее оказался брюшной тиф. Через день Одиллия умерла.
— Ровно за день до своего восемнадцатилетия! — говорили в присутствии Женевьевы.
Похороны были пышными. В траурной церемонии участвовали более ста девушек, одетых во все белое. В церкви пели псалмы. На улице люди, увидев похоронную процессию, начинали плакать.
«Я тоже умру в тот день, когда мне исполнится восемнадцать лет!» — подумала тогда Женевьева.
Вот и все. Леферос не мог этого понять. Он по-прежнему жевал, пережевывая то ли пустоту, то ли свое плохое настроение. Потом он встал, вздохнул и присоединился к двум другим врачам, доктору Жюлю и доктору из Гавра, в кабинете Польдины, который был предоставлен в их распоряжение для консультации.
На этот раз врачи могли все обсудить со знанием дела, поскольку период исследований, наблюдений и анализов прошел.
По этому случаю Жак не пошел в контору. Он сидел в тускло освещенной гостиной с матерью и теткой. Все трое, они были в глубоком трауре, держались чопорно, как на семейном портрете.
Едва закрылась дверь, как Женевьева, упоенно потершись головой о подушку, начала молиться:
— Иисус, Мария, Иосиф…
Она могла бы сказать об этом Леферосу, но он не понял бы. Даже сама Женевьева раньше никогда не думала об этом. Это случилось лишь несколько дней назад.
Лежа с закрытыми глазами, она все быстрее повторяла:
— Иисус, Мария, Иосиф…
Она могла сделать это быстро, однако надо было действовать осознанно. Через несколько минут она сосчитала:
— Десять раз по триста дней отпущения грехов, это составляет три тысячи дней…
Женевьева приоткрыла глаза, но не слишком широко, так, чтобы можно было видеть между ресниц. Несмотря на свет, на стену с обоями в мелкий цветочек и портрет в золотисто-черной раме, она по-прежнему перечисляла грехи, которые следовало отпустить:
— Иисус, Мария, Иосиф… Триста дней…
Грехи не были пустым звуком. Разумеется, Женевьева не видела их, как видят человека или стул. Но они были здесь, они окружали ее, становились все более осязаемыми.
— Иисус, Мария, Иосиф…
Они все были здесь, но главное — Иисус и Мария, поскольку в сознании Женевьевы образ святого Иосифа оставался расплывчатым. Поэтому-то она и произносила его имя скороговоркой. Но она извинилась:
— Святой Иосиф, простите меня. Я знаю, что вы великий святой и отец, вырастивший Иисуса, но когда вы стоите рядом с ним и Пречистой Девой, я вижу только их одних…
Женевьева не потеряла счета, досчитала до пятнадцати тысяч, двадцати двух тысяч дней искупления.
Она могла бы также сказать: «Святое сердце Иисуса…»
Это тоже были бы дни. Но она не знала сколько, возможно, гораздо больше? Однако из всех обращений она предпочитала «Иисус, Мария, Иосиф…»
Иногда Женевьева слышала голоса врачей, споривших в кабинете. Голоса доносились издалека, более нереальные, чем искупления, которые накапливались, постепенно заполняли комнату, менее реальные, чем усы и скулы ее отца.
Поскольку, как только она начинала молиться, он появлялся в комнате, всегда на одном и том же месте, чуть ниже потолка. Это было чистилище, но Женевьева даже не пыталась понять почему. Она тем более не пыталась понять, почему теперь он склонил голову влево, хотя раньше это была Матильда.
Черты лица расплылись. Вьева прилагала множество усилий, чтобы восстановить лицо, но так и не смогла. Четкими, живыми были только усы, более тщательно ухоженные, чем прежде, немного спадавшие вниз, и сверху — ярко-красные скулы, глаза, вернее, меланхолический взгляд, поскольку она не видела глаз в прямом смысле слова.
— Иисус, Мария, Иосиф…
Свистел дрозд. Солнце добралось до угла зеркала. До 25 мая было еще далеко, и у Женевьевы было время нанизывать искупление за искуплением, насчитывать сотни, тысячи лет чистилища, в то время как внизу Леферос говорил:
— Ничего нельзя поделать. Она не хочет выздоравливать.
Утверждая это, доктор разглядывал окружавшую его обстановку. Потом он перевел глаза на трех человек в трауре и чуть не добавил: «Возможно, она не так уж неправа!»
Так или иначе, но он с удовольствием произнес, сурово глядя на Польдину:
— Это стоит две тысячи франков!
Между Жаком с одной стороны и его матерью, Польдиной и Софи с другой почти установился мир, а ведь они чуть не объявили друг другу войну, когда дом еще не вполне оправился после кончины Эммануэля Верна.
Жак запер дверь мастерской и взял за правило держать ключ у себя в кармане. Нотариус Криспен, которому удалось обменяться несколькими словами с Польдиной в день похорон, решил, что молодой человек продолжит работать у него в конторе до принятия окончательного решения, что должно было вскоре произойти.
Однажды вечером, когда Жак вошел в былое убежище отца, он увидел на полу маленький клочок бумаги, там, где накануне — а он нисколько в этом не сомневался — ничего не было.
Жак ни слова не сказал. Но заперев дверь, он вставил булавку в дверную раму, так, чтобы ее никто не мог заметить.
На следующий день булавка валялась на полу. Жак без малейших колебаний спустился в кабинет, где Польдина разговаривала с сестрой.
В черном костюме он выглядел жестоким, его лицо казалось раскрасневшимся.
— У кого из вас есть ключ? — напрямую спросил Жак.
Сестры переглянулись. Они поняли, что изворачиваться бесполезно. Польдина встала и, вздохнув, направилась к секретеру.
— Вот…
В то же время Матильда поспешила объяснить:
— Его оставил слесарь в тот день, когда ему пришлось открывать дверь… Мы поднялись на минуту, чтобы проветрить…
В этот момент достаточно было пустяка, чтобы оба лагеря ополчились друг на друга. Возможно, если бы Жак заколебался? Но нет! Он не колебался. Он не стал упрекать, не стал искать ссоры.
— Я хочу, чтобы вы обе поднялись со мной… Софи тоже, если хочет…