Книга Горький без грима. Тайна смерти - Вадим Баранов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находились художники, которые, превыше всего ценя свою духовную независимость, становились «над схваткой». Сальвадор Дали, например, своим суждениям придавал даже заостренно эпатажную форму: «…Гиена общественного мнения разинула пасть и, пуская слюни, потребовала меня к ответу — за Сталина я или за Гитлера. Чума на оба ваши дома! Я за Дали — ныне, присно и во веки веков. Я — далинист. Я не верю ни в социализм, ни в национал-социализм. У меня своя вера — высокая Традиция, антитеза Революции».
Разве мог Горький сказать что-нибудь подобное?
Еще живя в Италии, он воспринимал все происходящее в России по законам контраста, куда более резкого, чем те, кто жил там, и воочию не видел того, что происходит здесь, и знал о происходящем здесь лишь по газетам. А ведь большое видится на расстоянии.
«Изумительное десятилетие… отсюда, со стороны, где можно сравнивать и не с чем сравнить мужественную, героическую работу вашу, отсюда лучше видно, более понятно, каковы вы есть, работники», — писал он на Родину. А уже вернувшись домой, летом 1933 года, сообщал Ромену Роллану, излагая, так сказать, обратный ход восприятия событий: из СССР «особенно ярко видишь мрачную фантастику происходящего в Германии, Австрии».
В определенной степени этим можно объяснить, почему на второй план отходили внутренние противоречия развития страны, озадачивающие моменты в действиях ее политического руководства. Объяснить — почему он вынуждал себя идти на компромиссы, вроде посещения Соловков.
Характерно его письмо наркому просвещения РСФСР А. Бубнову от 5 февраля 1933 года, написанное еще до отъезда из Италии. «…Читал я речи, произнесенные на пленуме (имеются в виду материалы Объединенного пленума ЦК и ЦК ВКП(б), проходившего 7–12 января. — В. Б.), и — радовался, и было тоскливо, что я не с Вами, товарищи, а здесь, где запах гниения становится все гуще и все сильнее начинает попахивать обильным кровопролитием…»
Возможно, поэтому не вызвали у него беспокойства и недоумения все чаще раздававшиеся панегирики Сталину, которого называли единственной фигурой, имевшей право на то, чтобы сосредоточить в руках всю полноту власти. И это так важно перед лицом угрозы с Запада, которая становится все более реальной. Ведь там готовы к «обильному кровопусканию…».
И «кровопускание» — пока, так сказать, предварительное — действительно состоялось. Скоро — в конце июня 1934 года. Чья же кровь пролилась? Гитлер уже чувствовал нарастание противоречий внутри партии. Слишком большую самостоятельность обрел Рем, руководитель штурмовиков, некогда нашедший Гитлера и поднявший его «из грязи в князи». Гитлер и Гиммлер сфабриковали версию о якобы готовящемся заговоре, о связи Рема и одного из руководителей СА, Эрнеста, с иностранными разведками, о намерении убить Гитлера.
Операция против «врагов рейха» была спланирована с воистину немецкой пунктуальностью. Удар был нанесен сразу в трех центрах: Берлине, Мюнхене и Бад-Висзее, где фюрер устроил мышеловку для высшего руководства СА под видом совещания.
В результате «ночи длинных ножей» 30 июня 1934 года оппозиция была разгромлена. Но в ходе операции уничтожили десятки ни в чем не повинных людей, которые не угодили гитлеровским головорезам. Жертвой их расправы стали, например, бывший министр обороны Шлейхер, сыгравший немалую роль в подавлении революции 1918 года и выдвижении Гитлера и еще совсем недавно занимавший пост канцлера, а также его жена. Обоих уничтожили в их собственном особняке. А рядовых штурмовиков «ликвидировали» в подвалах[50].
Как и Муссолини, Гитлер полагал, что за всех в государстве должна думать одна голова. Его собственная.
Однако невиданный драматизм развертывавшихся в мире событий состоял в том, что культ единомыслия все более утверждался и в стране, призванной противостоять фашизму. Идеалы провозглашались совсем другие, совсем иные звучали формулы. Но ради утверждения в жизни этих формул, и только их, провозглашаемых одним человеком, все, что мешало этому, — отсекалось безжалостно.
С чувством все нарастающей тревоги отмечали это друзья Горького, видевшие в новой России единственную социальную альтернативу фашизму. Высоко оценивая достижения страны в сфере хозяйственного строительства, Цвейг сообщал Роллану: «Половина европейского мира живет сейчас под диктатурой, свободное слово задушено — в Италии, России, Германии подрастает молодежь, которую приучают жить умственной жизнью по твердо установленным формулам, а не по собственному разумению. И самое страшное, что к этому привыкают!»
Конечно, частная переписка не требует той отточенности и выверенности формулировок, что печатное слово, но все же, согласимся, есть нечто примечательное в том, что Россия в письме Цвейга упоминается между Италией и Германией…
Цвейг называл Россию «интереснейшей страной, превосходящей полнотою жизни все страны мира», и одновременно с горечью отмечал, что в ней сформировалась, по его мнению, «сверхмуссолиниевская диктатура». (А уже после войны, в которой фашизм будет разгромлен, А. Жид запишет в своем дневнике: «Победить нацизм можно было лишь благодаря антинацистскому тоталитаризму…»)
Занимавший более сдержанные позиции по поводу противоречий строительства новой жизни в России, Роллан делился с австрийским другом впечатлениями о пребывании в СССР в 1935 году. Роллан сообщает Цвейгу, что встречался и беседовал со Сталиным, Бухариным, Ягодой и многими другими ведущими политическими лидерами, с многочисленными друзьями Горького, гостеприимством которого пользовался в течение трех недель.
Роллан убеждает друга в том, что революция пустила в рабочем народе глубокие корни. Одно из доказательств — это массовые демонстрации с участием полуобнаженных физкультурников, гордо несущих свои эмблемы (таким был парад 30 июня 1935 года на Красной площади, на котором присутствовали Горький и Роллан). Цвейг воспринял известие Роллана с присущим ему скептицизмом: «Нет, я не сомневаюсь в силе порыва, который несет и воспламеняет русскую молодежь, — я только боюсь, что гитлеровская и фашистская молодежь опьянена подобным же порывом… Я всегда побаиваюсь, что все эти великолепные молодые люди, охваченные общим восторгом, уже разучились думать сами, — их уносит общая мысль, которая им внушена». (Заметим, это сказано еще до издания знаменитого «Краткого курса».)
Те политические параллели, которые настойчиво проводил Цвейг между тоталитаризмом, утверждавшим фашистский режим в Германии, и строем, который формировал Сталин, рождают вопрос: как относился к фашизму сам Сталин?
Первоначально он явно недооценил опасность фашистской угрозы для Советской России и международного коммунистического движения. В январе 1924 года состоялся Пленум ЦК, на котором рассматривались «ошибки» партии и конкретно Карла Радека, видевшего — и вполне обоснованно — главную угрозу именно в фашизме и искавшего союза с социал-демократией. По мысли Сталина, в союзе с ней необходимости не было, но даже был «нужен смертельный бой с социал-демократией». Тем самым Сталин игнорировал указание Ленина на IV конгрессе Коминтерна (1922): «…Тактика единого фронта будет иметь решающее значение для новой эпохи»[51]. Не единый фронт, а раскол международного рабочего движения, нелепо вздорные, по мысли Чичерина, «крики о социал-фашизме»[52] — таковы были действия Сталина. Даже когда и предпринимались попытки консолидации коммунистов с социал-демократами, осуществлялось это непоследовательно, недостаточно гибко и не вызвало должной ответной реакции социал-демократии. Коммунисты из многих зарубежных стран, оказавшиеся в нашей стране, были репрессированы. Ну, а с началом позорных политических судилищ 30-х годов сталинизм безнадежно скомпрометировал себя в глазах мирового общественного мнения.