Книга Касание - Галина Шергова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но американец не смутился и, все еще ухмыляясь, сказал:
— Ай да папаша Франко! Ай да мудрец: закопать вместе противников и, примирив мертвых, объявить себя воссоединителем Испании. Титан папа Франко.
— Мертвые не способны возражать…
— Между прочим, — сказал американец, — мне рассказывали, что Пантеон заставляли строить пленных республиканцев. Их сгоняли из тюрем и заставляли таскать эти камни. Может, так оно и было…
— Людей нельзя заставить похоронить память, если они даже вынуждены рыть для нее могилу. — Я не мог понять, кого оправдывает американец и кого осуждает.
— Отчего же, — пожал плечами тот, — и память стирается жизнью. В парке Карабанчель — Луна-парк, а в Каса-дель-Кампо торчит телевизионная башня… Впрочем, вашему поколению ничего не говорят эти имена — Каса-дель-Кампо, Карабанчель…
Эти имена многое говорили мне, хотя я и не был среди тех, кто искал в газетах мира тридцатых годов названия, звучавшие паролем. Я учил их, повзрослев, учил как имена истории, внушающие поколениям возвышенность примера.
— А вам-то они что говорят? — спросил я.
Американец покосился и опять ухмыльнулся, теперь горько, я понял — как.
— Я был бойцом батальона Линкольна, в интербригаде. Мы сражались под Харамой. Именно там, где снег мел над могилами. Могилами американцев, павших за Испанию.
А я думал о павших за Испанию русских. Но в моих мыслях они были нерасторжимы с испанцами, с земляками и родными, потому что сейчас я уже не мог точно определить, какая земля родней мне — Испании или Россия. И чем дальше время уводило от русском земли, тем кровней срастались в душе эти две земли.
— Моя мать погибла под Гвадаррамой, — сказал я, — а отца расстреляли в тюрьме уже в 44-м.
Мы стояли, втиснутые в гранитный желоб перекладины гигантского креста, подвесившего нас над миром, и ветер с гор здесь дул беспрепятственно и остервенело, неся холод с вершин. Ветер лета, холодный, как тот, что мел снег меж корнями оливковых рощ, занося могилы, на которые не успели приколотить дощечки с именами павших.
Мы стояли вдвоем (хотя по смотровой еще разгуливали какие-то люди) — старый американец, похожий на учителя деревенской школы, и молодой испанец, приехавший с другого конца земли. Двое незнакомых людей, у которых были общие могилы близких и общая память, которую нельзя похоронить.
— Там дальше есть еще слова, — сказал я. — «Наши мертвые живы в памяти и в сердцах испанских крестьян, испанских рабочих, всех честных, простых, хороших людей, которые верили в Испанскую республику и сражались за нее». — Я говорил медленно: ведь приходилось в уме переводить русский текст, который я помнил наизусть.
— Вы видели отца перед казнью? — спросил американец.
— Меня переправили с другими детьми в Советский Союз. Но брат Пабло видел. — И тут я снова, точно толчок, ощутил у бедра прикосновение твердого ящика магнитофона, и запертый в нем рулон пленки, и голос Пабло, плотский, осязаемый, как предмет, голос, певший «Балладу о клоунах».
…И клоун влепил оплеуху партнеру, клоун, у которого на голове вместо парика был приделан огрызок старого веника. Парик партнеру было не из чего смастерить, пришлось просто взъерошить черные лохмы. Ладонь у того, что в парике, была вымазана красной краской, и на щеке лохматого отпечаталась алая пятерня. Зрители захохотали, а ребятня просто взвыла от восторга.
Мальчуган лет пяти, сидевший возле Пабло на плече своего отца, все теребил того, допытываясь:
— А это настоящие клоуны, скажи — настоящие?
Наконец отец ответил: «Настоящие».
— А разве у клоунов бывают дети? — малыш не унимался.
Пабло уже исполнилось десять, и он знал, что клоуны эти не «настоящие», но настоящих он никогда в жизни не видел, и в цирке ему еще не довелось побывать.
6 января 1944 года в тюрьму под Мадридом (заключенные так и не узнали, как она называлась, привезли их из тюрьмы Есериас, а как эту звали — черт ее знает) власти разрешили привезти детей.
Почти никто из заключенных не видел своих ребят со дня ареста — значит, пять лет, четыре года, чьи-то родились без них. Жены, оставшиеся беременными, только письмами уведомили о появлении на свет сыновей и дочерей, если удалось переправить письма.
В тюрьму эту франкисты втолкнули и пленных республиканцев, и тех, кто просто подозревался в симпатиях республике. Тут были смертники, ждавшие казни, и еще не осужденные крестьяне. Были многосемейные и молоденькие студенты, не узнавшие даже первой радости женской близости. Но дети сейчас становились их общими детьми, и радость общей, и приготовления к встрече, к этому импровизированному концерту.
Детей впускали по одному, по два, точно их цепочка, застывшая на тюремном дворе, каплями просачивалась сквозь узкую горловину входа.
Дети растекались по обе стороны галереи, раскинувшейся от центра, там на круглой площадке торчала стеклянная будка, заменявшая стол надзирателя, и двигались к камерам. Но уже через полчаса все заключенные врывались в галерею, опрокидывая тюремные регламенты, смешав изолированных за «политическую агитацию» и подследственных, и даже смертников, с которыми всякие разговоры запрещались.
Отец Пабло, Антонио Гутьерес, считался смертником. Пабло оказался единственным ребенком в смертной камере, где, кроме отца, было еще четверо таких же. Тех, кто каждую ночь прислушивался к шагам в коридоре, шагам надзирателя с очередным списком на расстрел.
Концерт для ребят устроили в самой просторной камере: на козлы положили доски, застелили их каким-то тряпьем. Даже занавес изобразили — из сшитых простыней, налепив на него вырезанные из бумаги фигурки персонажей мультфильмов. Вся тюрьма готовилась к встрече, никто не спал в предыдущую ночь. Оттого, когда утром, до прихода ребят, заключенных выстроили в галерее на воскресную мессу, в душном полумраке коридора, скупо высвеченном несильным пламенем худосочных свечей, то тут, то там обмякал в обмороке какой-нибудь заключенный.
Но концерт удался на славу. Клоун с веником на макушке лупил по щекам кудлатого, а кудлатый мазал ему лицо кашей, пытаясь накормить с ложки и не попадая в рот. И все хохотали, и ребятня стонала от восторга.
Пабло так толком и не поговорил с отцом, хотя готовил кучу вопросов для встречи, и отец, наверное, собирался расспросить о многом. Когда они прощались, отец сказал: «Я скоро буду дома, мы пойдем в цирк, и я покажу тебе настоящих клоунов».
Антонио Гутьереса расстреляли в ночь с 6 на 7 января 1944 года. В эту ночь дул ураганный ветер, выламывая фанерные щиты, которыми наспех были заколочены окна камер. Выходить на плац в такую ночь казалось особенно жутко. Хотя это уже не имело значения для тех, кого выводили.