Книга Декрет о народной любви - Джеймс Мик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Даже слышать не могу!
Муц силился сосредоточить внимание на звуках тесака; то был единственный вестник внешнего мира, мешавший уснуть. Если заснет, как Самарин на замерзшей реке, то уже не проснется… Броучек досаждал каким-то вопросом, приходилось думать… Спрашивал про руку.
— Ну, что скажешь? — допытывался капрал. — Дошел людоед до моста, а тут поезд подъехал, с лошадьми беда…
— Дошел до моста, — пробормотал Муц, — донес руку своей жертвы. Не самый лакомый кусок. Последнее, что осталось.
— Но раз показался поезд, лошади — значит, и люди рядом? Так отчего бы не выкинуть руку, точно и не было ее никогда вовсе?
Муц изо всех сил старался держать глаза открытыми. Перед зрачками плясала тьма, ныли кости. Офицер то нырял в дрему, то выныривал из видений. При мысли о людоеде обнаружил, как наблюдает за собой же, шагающим к переезду, и вот он уже людоед — может, Могиканин, наблюдающий за составом. И вот уже Броучек трясет за плечо, говорит, не спать, и стучит тесаком Нековарж.
— Я… Он… и впрямь кисть выбросил, — выговорил Муц. — Единственное средство, не давшее умереть в тайге с голоду, таким трудом завоеванное мясо… Заслужил с честью: одному из двух пришлось бы умереть, и выжил он. И вдруг — мост. Эшелон. И в тот же миг сверток, который нес с собой людоед, обращается в самые постыдные, зловещие и дурные оковы, тащить которые прежде не доводилось никому из сидельцев. Ладонь мертвеца с отметинами человечьих зубов… Разумеется, он выбросил ее. Поторопился.
Броучек было заговорил, но Муц, уже проснувшись, перебил его:
— Постой. Людоед испугался, что обнаружат кисть. Быть может, выбросил в реку ладонь. А что, если течением унесло бы? На кого укажут?
Выброшенной ладони не отыскать, зато есть еще одна кисть. Покойного Лукача. Отрезает у солдата одну руку, в лесу закапывает, чтобы никогда не нашли. Так что, если и найдут первую ладонь, никто не подумает, будто в тайге какое-то чудище съело целого человека.
— Тогда зачем…
— За убийцей наблюдали. Не с моста, а из леса. Может, тот, беловолосый, все видел. Тоже, должно быть, человек. Мы же в призраков и снежных людей не верим, ведь так?
Тот, кто смотрел, отыскал обе руки. Положил на тело Лукача, и за Лайкургом приглядывал. Для чего он или они так поступили? Вероятно, знали, что придет кто-нибудь, подобный нам. Что доберемся до леса. Вот и добрались…
Подошел Нековарж с сучьями, которые выложил на земле, под каменной стеною. Прислонил обрубки ствола к камню, разложил ветки под получившимся навесом.
Легионеры заползли внутрь, устроившись в укрытии. Пошел ледяной дождь; Нековарж выругался. На навес, должно быть, намело еще снега, однако натекавшая вода вновь промочила мундиры; шалаш затрясся под порывами ветра.
Муц решил не спать. Показалось, будто бодрствовать легче. Ну и хорошо. Закроешь глаза — так уж наверное не проснешься. Офицеру сделалось легко и бодро.
Уже уснул. И видел сны.
Пока Самарин и Алеша носили из уличной поленницы дрова и складывали у печи, Анна сварила картошку и суп. Алеша без умолку рассказывал про убитого учителя, чехов, корову, про то, как однажды пробовал ананас, и про лысых мексиканских собачек. Постоялец оставался немногословен. То и дело задавал новые вопросы, вызывая ребенка на откровенность. За едой не проронил ни слова — не благодарил, не интересовался, отчего женщина согласилась устроить его в своем доме. Ел быстро, но не жадно. На вопрос, не угодно ли добавки, ответил согласием и протянул тарелку.
За едой Анна разглядывала узника. То и дело переглядывались, Кирилл несколько мгновений неотрывно смотрел в глаза, после чего вновь обращал взор к пище. Хотя и казался спокойнее, нежели пристало беглому каторжнику, однако же выражение лица имел учтивое. Не было в нем и подобострастия. Глядел выжидательно. Предоставлял шанс сказать или спросить, что захочется, как только Анна почувствует готовность, — выражение признательности, гораздо более деликатное, но и смущающее куда сильнее, чем слова любой благодарности. И тем более волнующее, что знал гость: спросит она. И не было во взгляде недавнего арестанта иного выражения, кроме готовности посвятить все мысли и чувства свои и даже само дыхание тому, что произнесет Анна. В былые времена, наедине с прочими кавалерами, она нашла бы подобную тишину утомительной, оттого-то и недоумевала, отчего нынче всё иначе складывается, неужели углядела в лице узника нечто примечательное, обещание скорого исполнения предопределенного — не явного, но заметного, если только приглядеться хорошенько…
— Не угодно ли папиросу? — предложила хозяйка.
Самарин согласился. Закурили. Анна отослала сына в постель, заставила поглубже затянуться табачным дымом, чтобы очистить легкие от заразы, прочитала страницу из «Сказки о царе Салтане», поцеловала на ночь, задула свечу и спустилась вниз к Самарину; тот перелистывал «Санкт-Петербургский вестник».
— Газете же два года уже, — кивнула на пожелтевшее издание. — Не желаете коньяку?
— Охотно, — признался Кирилл.
— Боле ничего не осталось, — сетовала хозяйка, — да и сладкое вышло.
— Я не охотник до сладостей, — сообщил гость.
Наполнив два бокала, Анна села за кухонный стол, напротив постояльца. Поколебавшись и убедившись, что тост провозгласить Самарин не намерен, вскинула фужер:
— За свободу!
— За свободу, — согласился Кирилл, прикоснувшись своим бокалом к хозяйскому. Отпил половину содержимого, поставил на стол фужер.
— Когда вы сегодня рассказывали о Могиканине, — начала Анна, — то говорили так, точно восхищались убийцей, который вас съесть собирался.
— А что хуже: знать, что на вас готовится покушение или же что злоумышленник намеревается после еще и вашей плотью насытиться? Да и имеет ли оно значение, это «после»?
Недолго поразмыслив, Анна ответила:
— Разумеется, знать, что товарищ считает тебя не более чем пищей, гораздо хуже. Намного, чем быть врагом. К неприятелю, по крайней мере, относятся как к человеку.
— Кстати, о пище, — заговорил Кирилл. — Никоим образом не намерен задеть память вашего покойного супруга, однако вам, полагаю, доводилось слышать выражение «пушечное мясо». Вероятно, скормить артиллерии сотни тысяч незнакомцев гораздо отвратительнее, нежели съесть единственного приятеля самолично.
— Но так не должно быть! — возмутилась Лутова. Отчего-то стало смешно — не из-за пленника, но оттого, что так уж устроен свет и ничего не поделаешь.
— Постойте, — Самарин чуть прикрылся выставленными перед собой ладонями. Жесты мужчины были скупы. — Разумеется, Могиканин меня страшил. Страстно хотелось верить, будто мы сблизились настолько, что он не пожелает использовать меня в качестве пропитания, и чем более дружеской мыслилась мне наша связь, тем сильнее ужасал момент, когда казалось, мой спутник готов на меня наброситься. Но там, на реке, когда мы бежали и вся природа ополчилась на нас, тщетно стараясь изморить холодом, и задолго до побега, на каторге, когда покровитель мой взялся меня откармливать — даже тогда успокоение, которое он внушал мне, точно отец сыну, пересиливало ужас перед Могиканином-людоедом. Разве не чувствовал подобное же и Исаак, сын Авраама?