Книга Золотой иероглиф - Дмитрий Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот какая история. В поселке Верхние Сопки, где отец обзавелся семьей, жили военнопленные японцы. Они пользовались небольшой свободой, но за ними был постоянный надзор. И когда один из них стал потихоньку ухаживать за местной женщиной, кажется, звали ее Ксения, и у них родился сын, в органы кто-то донес, и твой дед, старший лейтенант Маскаев, получил определенное задание — арестовать обоих. По-видимому, женщину решили обвинить в шпионаже, японца, наверное, просто этапировать подальше вглубь Сибири. В момент ареста пленный протянул женщине какой-то предмет со словами, дабы та берегла его как зеницу ока, а когда мальчику исполнится пятнадцать лет, чтобы отдала ему как вещь, требующую вечного хранения. Это, кстати, и была та самая бамбуковая трубка — амулет, или что-то в этом роде. После этого японец попытался бежать. Мой отец застрелил его, надо полагать, согласно всем правилам, предписываемым Уставом.
Женщина потеряла сознание, а спустя несколько минут пленный умер. Поэтому вместо тюрьмы японец попал в морг, а женщина — в больницу.
Отец после обыска в доме забрал трубку себе — ему чем-то приглянулась эта вещица. Впрочем, дело о якобы имевшем место шпионаже в пользу Японии было решено возбудить. И как только Ксения не скоро, но все же оправилась от потрясения, больничная койка сменилась нарами. К счастью, в этот момент закончилась война, Япония перестала быть державой-противником, из-за чего и дело кончилось, в общем-то, ничем.
К тому времени наша семья уже переехала в Казань, что было довольно удачно: моя мама ведь родом оттуда. Отца туда перевели с повышением, он получил капитанское звание, а должность у него теперь стала — старший следователь. Ну и к столице поближе. Но тут случилось несчастье. Твой дед был очень уж ретивым служакой, и однажды у него в кабинете умер подследственный во время допроса. Случись это чуть раньше — подобное сошло бы ему с рук, но на дворе уже стоял пятьдесят четвертый год. Отец схлопотал немалый срок за свою рьяность, а пока он сидел, в стране произошли известные перемены, и я, уже когда учился в школе, здорово натерпелся — ведь даже взрослые со злорадством называли меня «сыном палача».
Про таинственную трубку, которой я и в глаза-то не видел, узнал немногим позже: когда мне было лет четырнадцать, к маме приехал незнакомый молодой человек, бывший лет на пять старше меня, немного похожий на китайца или японца. Он довольно корректно рассказал маме о трагедии, произошедшей в поселке недалеко от Комсомольска-на-Амуре, и о том, что после визита старшего лейтенанта НКВД Владимира Маскаева у них исчез из дома некий сувенир. Молодому человеку рассказала об этом его мать, которую звали Ксения. Он настойчиво просил вернуть сувенир, как память об отце. Мне тогда, как и маме, ничего не было известно об этой вещице.
Мать не дождалась возвращения твоего деда из мест заключения. А он, освободившись, интересовался, может ли вернуться жить ко мне. Поначалу я отказывал ему, говоря, что хватит, натерпелся позора… И вообще, единственная причина, по которой я продолжал носить отцовскую фамилию, заключалась лишь в том, что мне совсем не нравилась мамина девичья — Хубайдуллина. Ну, это ты знаешь.
К тому времени я забыл о визите молодого человека, но отец опять напомнил о себе, прося похоронить его в скором времени как какого-никакого, а человека: из лагерей он вернулся с необратимо подорванным здоровьем и быстро угасал. Ну, тут что-то дрогнуло у меня в душе: отец все-таки. А незадолго до смерти он отдал мне трубку; талисман, оказывается, все эти годы пролежал в сейфе у начальника администрации лагеря, ждал освобождения твоего деда.
У нас состоялся примерно такой разговор: «Отдай этот предмет, если найдется хозяин… Ты знаешь эту историю?» — «Знаю, отец. Приезжал, кажется, хозяин трубки откуда-то, но имени его не знаю». — «А я не помню фамилии, но вещь принадлежит женщине по имени Ксения из Верхних Сопок. Лучше отдай — мне этот предмет явно принес несчастье».
Хотел я сказать, в чем именно заключается его несчастье, как следователя НКВД, но сдержался.
Когда я заканчивал горьковский Водный, то добился распределения на Амур — туда с Волги мало кто стремился, а мне всегда хотелось повидать те места. К тому же, пока я отрабатывал там три положенных года, все пытался разыскать хозяев странной бамбуковой трубки, да впустую — ни о какой Ксении, жившей с японским военнопленным, в Верхних Сопках никто не помнил, но не в архивы же КГБ было мне тогда обращаться! Словом, так и лежала у меня эта трубка, пока ты не увидел ее и не вообразил, будто стоит ею нарастить бамбуковое удилище, и вся волжская рыба — твоя.
Вот такая довольно мрачная история, Андрей. Я думаю, ты еще не начал раскапывать чужие тайны, а поэтому надеюсь, что выбросишь этот сувенир так, что его никто не найдет. Ни к чему ворошить прошлое. Ну ладно, а чтобы не заканчивать письмо так мрачно, вот тебе рыбацкий анекдот: Удит мужик рыбу, к нему подходит милиционер: «Здесь ловить рыбу запрещено!» — «А я не рыбу ловлю, а червяка купаю». — «А ну, покажите». Вытаскивает мужик червяка. «Ага! — обрадовался милиционер. — Сейчас вы мне заплатите штраф за то, что он у вас без купальника!»
Ну, вот и все. Приезжай как-нибудь, сто лет не виделись. У нас тут и с работой получше вроде бы стало.
Папа».
Сказать, что это письмо меня шокировало, значит, не сказать ничего. Словно рушилось здание, которое я долго и бережно складывал. Так в одночасье превратиться из внука самурая во внука его убийцы — это действительно могло хоть кого вывести из равновесия.
Но приправа к этому была еще впереди.
— В тот день ко мне пришла Лена, — сказала Таня. — Она собралась лететь во Владивосток, потому что неожиданно пришло разрешение на въезд в Японию, о котором она и думать уже забыла, и просила назавтра ее проводить. И я, ты уж прости, рассказала ей, как ты вообразил, будто являешься внуком того японца и некоей Ксении, а на деле все обстоит не так, и что ты вроде бы собрался ехать в Японию и доказывать какие-то свои права. Больше я не сказала ничего. Но Лена ужасно заинтересовалась, особенно, когда я назвала имя Ксения. Потом она быстро засобиралась, хотя сначала мы хотели немножко поболтать. Назавтра она мне не позвонила, я очень удивилась, и приехала к ней сама. Мало ли что… Смотрю — а она уже из дома выходит. Одна, сама не своя какая-то. Меня увидела — словно и знать не знает. Я ей: «Что случилось?» Она долго что-то мямлила, а потом и говорит таким прямо срывающимся голосом: «Ты знаешь, что дед Андрея убил моего? И я поэтому вообще знать никого из вас не хочу. Я вчера приехала к своему отцу и потребовала объяснений — он ведь рассказывал мне, что мою бабушку звали Ксенией, и что она имела какие-то неприятности из-за близкого знакомства с японскими пленными во время войны. Отец ходил вокруг да около, да потом и рассказал мне все».
— Подожди-подожди, — заговорил я. — Что-то у меня башка пухнуть начала. Ну не может же быть таких совпадений!
— Лена приехала в Новосибирск с родителями из Хабаровского края, если хочешь знать.
— Да я, вообще-то, знаю об этом…
— Это ее дед был японским пленным по имени Кивата Дзётиин, которого, как получается, застрелил твой дед — Владимир Маскаев, старший лейтенант НКВД. А бабушку Лены так и звали: Ксения Кирюшина. Ей, как я поняла, инкриминировали знакомство с человеком, который теоретически мог поддерживать связь с другими японцами, и приговор она действительно получила, правда, гуманнейший по тем временам — пять лет исправительных работ с поражением в правах. Впрочем, сына своего она не потеряла и рассказала ему впоследствии о том, как умер его отец. И о том, что некий предмет исчез из дома после обыска, устроенного чекистами. Илье Кирюшину, отцу Лены, как оказалось, было многое известно. В детстве он постоянно требовал от матери все новых и новых рассказов об отце, потом увлекся культурой и искусством Японии, пусть все это и не стало для него делом жизни, в отличие от Лены, которая, как она сама говорила, всегда мечтала стать японисткой. Но, разумеется, за пределы семьи сведения о том, чьей внучкой была Лена, не выходили, да и самой Лене отец рассказал всю правду только сейчас. Она, по-моему, была очень расстроена. Просто жутко. Пожалуй, сильнее, чем расстроилась бы на ее месте я. Почему — не понимаю.