Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Работу, значит, любишь?
— Работа — не баба: до гроба развода не даст.
Давят года, гнетут Платошу. Крякает, распрямляется. Близка глухая старость. Положишь ноги впротяжку, станешь томиться близкой смертью. Мертвому — почесть. Живому — участь.
Большие Броды теснят Тихеевку по трудодням, по кубометрам. Запрудины слиты в дружную бригаду: старый да малый, Яша-инвалид с сыном. Платоша чинит упряжь, точит пилы. Помогает Захару конюшить, ухаживать за быками. Приемыш к Пурге приставлен. Он — ее глаза. Кормит, поит, скребницей чистит. Стахановцы Яков с сыном на самой тяжкой лесоповальщине. Рядом с ними председатель колхоза Тютюнников с сыном Васькой и дочерью Варей. Захар слышит ее голос, видит мелькающую меж стволов фигуру. В такие минуты не ощущает усталости. Он часто засматривается в ту сторону: полотно лучка начинает елозить по сосне вхолостую. Пильщик спохватывается, наверстывает упущенные мгновения труда.
Много было довосходного времени. Платоша постоял над приемным внуком. Повздыхал, пошевелил за плечо. Павлуня соскочил, протер глазенки.
— Дедушка, я проспал? Я счас. Я мигом.
Запрудины жили вместе с возчиками в другом бараке, поставленном на берегу Вадыльги. Неподалеку была срублена конюшня. К ней примыкал огороженный жердняком денник. Дорога-ледянка проходила рядом, спускаясь плавным скатом к заваленному бревнами берегу.
Павлуня держал переносной фонарь: «летучая мышь» отбрасывала на снег и стожок сена продолговатое крыло света. Дедушка стоял возле стожка, бодал его трехрожковыми вилами, побрасывал на землю навильники сена. Сегодня старый и малый управлялись вдвоем, да возчики помогали. Яков с сыном ночевали в таежном бараке. Бригадир побаивался: из-за воскресного дня храп на нарах продлится дольше обычного. Надо прерывать и прерывать сон лесозаготовителей, пока не прервалась, не сгинула в тартарары распроклятая война, насылающая на людей насильственный мор. Не хочет фронтовик Запрудин прожить жизнь не в честь, не в славу. И в тылу надо биться. Шушукаются артельцы в бараке: наш однокрылый с ума сошел… у него ребра и то потеют на деляне… кричит во сне: па-да-ит… спит и сосны валит… такая тягота нас с ног свалит…
В бараке на видном месте портрет Сталина. Отойдешь от двери влево — всевидящие глаза не выпускают тебя из поля зрения. Пойдешь вправо, к барачной печи — открытый взгляд доймет и там. Хоть стену лбом прошиби — глаза уйдут за тобой и настигнут где угодно. Фросюшка-Подайте Ниточку пробовала прятаться под нары. Оттуда смотрела в щель: глаза настигли ее и там. От такого открытия полоумка вскрикнула, ударилась головой о нарный горбыль. Заскулила от боли.
Таскает Павлуня фонарь за дедом, сопит, запинается о шевяки. Платоша зовет его: мой светоносец. Лесовозные лошади, быки плетутся к Вадыльге, окружают продолговатые проруби. За морозную ночь они затянулись свежей напайкой льда. Возчица тетка Марья — мужиковатая, грубоголосая солдатка загодя пропешнила проруби, вычерпала сачком брякающие осколки льда. Женщина отсмаркивается по сторонам шумно, пугая коней, быков и светоносца: вздрагивает при каждой прочистке марьиных ноздрей. Дед упрекает:
— Марька, потише лупи из своей двустволки: лед на речке трещит. Мотай потихоньку сопли на кулак.
— Сойдет и этак, — перебивает находчивая солдатка.
Она не рассовывает словечки по карманам, не прячет. Держит наизготовку за прямыми, красивыми зубами. Вылетают они оттуда тыквенными семечками, пересыпаемыми с ладони на ладонь.
— Платон, любовь с тыльной стороны чем будет? Не знаешь? Сдаешься? Где тебе — киластому — отгадать. Любовь с тыльной стороны изменой замарана. Внятно и дураку ясно.
Опершись на пешню, зевает, поправляет клетчатый платок.
— Павлик-журавлик, замотал тебя дед совсем… У-у, старая страхолюдина! Извел мальчонку — фонарь качает. Не свой, так изгаляешься, сон рушишь.
— Эк прорвало тебя поутрянке. Нырни в прорубь — остынь.
— Я, дед, если нырну — ледоход на речке начнется. Жар во мне пока есть. Растоплю ледок.
— Пышешь — залить некому.
— Гришка с фронта прибудет — зальет. Вся его до уголёчка. В холщове с ним ходили, любовь водили. Я любовь-то на тыльную сторону не переверну, наизнанку не выверну. Так и скажи своему Яшке однокрылому. Пусть себе на ночевку тихеевскую бабенку присмотрит. Они по юбочной части сговорчивее…
— Кобыла! При мальце такую чушь несешь.
— Чушь — рыбка красная, мороженая. Я тебя правдой горячей секу. Пусть, говорю, не пристает ко мне Яшка. Хошь и военный герой, да не в каждую воронку вольет. Знаем, когда ее пастью вверх поднять…
— Замолчи ты — парнишка рядом.
— Правда уши не обожжет. Привыкнет к житейщине — раньше мужиком станет…
Зла Марья в воскресное утро. Вчерашняя ломота не прошла — новая в тело вползает. Вставай, топай к мордастым, сопливым быкам, запрягай их, долби лед.
Рано стали приваживать Марью к деревенским работам-заботам. В семь лет куделю пряла. В девять серпом жала. В двенадцать во весь гуж тянула всякую домовщину. Стряпня — ее. Огород — тоже. В подойник вместе с молоком слезы роняла. В колхозе разноработницей была. Говорила отцу: «Суют меня, тятя, туда, где негоже и кто больше не сможе…» — «Тяни, доченька, тяни, — успокаивал отец. — Станешь полной девкой — на вечерки отпускать буду». Зимой отец в дороги ездил, кладь купецкую возил. Помогала ему с лошадьми управляться. Запрягала шустрее отца. Руки были напитаны мужской силой. Не раз, стягивая клещевины хомута, супонь рвала. Переусердствует — сыромятная затяжка пополам.
Отец помогал старшему сыну ставить дом-пятистенок — надсадился. Сосновые бревна были торцом в полную луну. За болотцем на озерине утки крякают. Возле желтого сруба мужики с натуги подкрякивают. Огрузнело брюхо. В кишках будто пятифунтовая гиря бултыхается. Пошел к знахарке. Двух куриц живых прихватил в дар и полнехонькую четверть первача.
Знахарка утопила в пуп конец пальца, поцарапала ногтем. Щупала живот, ухо к нему прикладывала. Изрекла: «Банки не помогут — нутром малы. Горшок стерпишь?» — «Хоть чугун ведерный накладывай — уйми боль».
Подожгла старуха куделю, принялась выжигать воздух в горшке. Проворно опрокинула на брюхо больному. Единственная банка потянула в горячее нутро все нутро мужика. Казалось, пуп успел достичь глиняного дна и прогнулась от горшковой тяги ноющая поясница. «Терпи! Терпи!» — заклинала сгорбленная знахарка и мелким крестом молилась троеручице.
Снимали горшок-присоску — мешалку под край подсовывали. Рычагом сковырнули банку: на нее доморощенная лекарица возлагала исцелительную надежду. Вокруг пупа разбежался багровый диск с глубокой вдавлиной по краю. Знахарка перекрестила его, смазала какой-то пахучей маслянистой жидкостью. Накрыла подолом суконной рубахи, положив поверх ватное одеяло. «Вот поверь — помогнет».
Однако операция не помогнула. Отец Марьи занедужил сильнее. Зачах, и незадолго после Воздвиженья пришлось рыть могилу и заглублять в песок усопшую душу.