Книга Молчание в октябре - Йенс Кристиан Грендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже давно перестал спрашивать себя счастлив ли я. Не было необходимости да и смысла спрашивать об этом. Ведь нельзя же быть счастливым постоянно, задыхаясь и захлебываясь в одном долгом судорожном спазме счастья с самого утра, когда встаешь с постели, до позднего вечера, когда ложишься и засыпаешь с идиотской улыбкой на слюнявых губах. Я подумал о своей матери, которая постоянно пыталась вести себя так, словно живет на вулкане. Вероятно, так оно и было, только жила она на потухшем вулкане, с опустевшим кратером и застывшей лавой. Быть может, вопрос с самого начала был поставлен неправильно? Был ли я счастлив? Быть может, я потянулся к Элизабет, потому что поверил, что она сделает меня счастливым? Скорее, я потянулся к ней, чтобы бежать от своего счастья, в припадке клаустрофобии. Еще будучи ребенком, я чувствовал беспокойство, когда слышал, как, согласно описаниям Библии, выглядит рай. Мне казалось, что там должно быть скучно со всеми этими красивыми песнопениями и беспечной жизнью, и, возможно, именно пресный привкус вечности вызвал у меня беспокойство и заставил предаться бунтарским мыслям об Элизабет. Возможно, виной тому было ощущение, что я могу заранее представить себе мое собственное будущее вместе с Астрид и детьми, а потом — вдвоем с ней, когда однажды Симон и Роза больше не будут участвовать ежедневно в нашем житье-бытье. Мне предстояла работа с ее поражениями и победами, скука женатой жизни и преходящие мгновения вновь вспыхивающей супружеской страсти, воскресные поездки на природу, ужины с друзьями, глубокомысленные или поверхностные беседы о том о сем, поездки в отпуск, посещения музеев и кинотеатров и все остальное, на что найдется время. Весь этот объемистый и все-таки на удивление разочаровывающий каталог «интересов и деятельности», содержание которого все эти одинокие, но тем не менее жизнерадостные и экономически независимые бедняги перечисляют на столбцах воскресных газет, там, где помещают объявления о поиске контактов, быть может, в попытке убедить всех в том, что они нормальные люди. Это была перспектива повторений, как бывает, когда сидишь в парижском кафе со стенами из зеркал и видишь, как интерьер отражается, повторяясь в бесконечном зеркальном коридоре, где люди поднимают все тот же бокал вина, держат в пальцах ту же сигарету, снова, и снова, и снова, где сам человек остается все тем же до кончиков ногтей, до конца длинной перспективы. К счастью, это была лишь еще одна иллюзия, все-таки каждый день не был одним и тем же, когда я по утрам просыпался рядом с Астрид, хотя временами и могло так показаться. И сами мы были не совсем теми же, из года в год, но изменение не было больше вопросом преодоления расстояний, достижения других миров, другой жизни. Это я постепенно стал понимать, когда вернулся к Астрид после моей неудавшейся попытки к бегству.
Изменение не означало, что мы куда-то движемся, оно происходило в наших телах и наших головах. Постепенно и неприметно оно вырисовывалось из монотонных спиралей повторяющейся повседневности, так что я лишь время от времени, с месячными интервалами замечал, что плоское, долговязое тело Розы начало обретать формы, или что над верхней губой Симона образовался темный пушок, а в каштановых волосах Астрид появилась еще одна сероватая полоска, или однажды утром, во время бритья, я вдруг увидел, что мои носогубные складки обозначились резче, стали глубже и длиннее, чем я привык их видеть. Мы не замечали времени — оно двигалось вместе с нами, потому что мы, вероятно, жили одновременно во многих временах. Астрид оставалась все той же молодой женщиной, которая однажды зимним вечером сидела на заднем сиденье моего такси и утешала своего маленького сына. Я был все тем же молодым человеком, который сидел однажды летней ночью среди кустов шиповника перед простирающимся морем и повторял свое заклинание, свою мантру: «Держись, держись». И одновременно она была той женщиной, которую я хотел оставить, и той женщиной, к которой вернулся; а я был тем человеком, который попеременно смотрел на нее то как на свой спасательный якорь, то как на свою надзирательницу, то как на неожиданное, освобождающее облегчение в моей жизни, то как на бремя, приковавшее меня к ежедневно и вечно вертящимся жерновам однообразного существования. Когда она сидела у телефона и обменивалась сплетнями с Гуниллой из Стокгольма, я хватался за голову и спрашивал себя, как это могло случиться, что она однажды стала моей женщиной. А когда она входила в комнату, еще не сняв пальто, и ставила на подоконник букет белых тюльпанов, и стебли чуть поскрипывали, касаясь друг друга, а она неподвижно застывала у окна, устремляя задумчивый взгляд на покрытую рябью поверхность озера, я спрашивал себя, как это я мог подумать о том, чтобы оставить ее. Когда я входил в спальню, а она лежала в постели, глядя на меня, обнаженная, и взгляд ее был недвусмысленно ждущим, мне иногда больше всего хотелось лечь к ней спиной и уснуть. А когда однажды мы договорились встретиться в кафе и я увидел ее под дождем, переходящей улицу, за секунду до того, как она увидела меня и рассеянным движением руки отбросила влажную прядь волос со лба, меня вдруг охватило такое неуемное желание, что пришлось сложить газету и прикрыть ею молнию на брюках. Это колебание между различными чувствами вызывалось не сплетнями по телефону, не тюльпанами, не ее наготой и недвусмысленно ждущим взглядом и не рукой, откидывающей пряди волос, оно вызывалось и не только тем, что происходило во мне самом. Причиной был постоянный обмен между тем, что происходило вокруг меня, и тем, что творилось во мне, между настоящим, которое никогда не оставалось неизменным и где мы по-новому смотрели друг на друга, и моими подвижными, изменчивыми воспоминаниями, которые чередой возникали снова и снова, всегда в несколько ином освещении, приобретая несколько иное значение по сравнению с прежними.
Но каким образом я переходил от одного к другому? Как мог сидеть в самолете, уносящем меня на запад через Атлантический океан, и быть уверенным в том, что я должен оставить Астрид ради собственного спасения от удушающей, бесконечной перспективы повторений, а потом всего лишь неделю спустя в самолете, летящем на восток, загореться идеей, чтобы мы с ней вместе отправились в Португалию? После того как Элизабет исчезла из виду в толпе других прохожих и под конец стала лишь силуэтом среди других силуэтов, освещенных сзади на Западном Бродвее, во мне все же оставалась нежность, молчаливая, неуверенная нежность, та, которую я потом чувствовал к Астрид, когда спустя несколько недель лежал, обнимая ее, однажды вечером в Лиссабоне и прислушивался к шуму дождя. Это была нежность при которой ее рот и кожа как бы сами собой притягивали мои губы и руки, старая, привычная близость, которая позволяла просто лежать и дышать рядом друг с другом, пока снаружи была тьма. Нежность, которая охватывала меня как бы сама собой, независимо от того, что думал я в данную минуту о себе, о нас. Мои ладони знали каждый изгиб ее тела, каждый бугорок на нем, словно они годами формировали друг друга, ее тело и мои руки, мои руки и ее тело. Мои ласки были, скорее, непроницаемыми, но неопровержимыми фактами, чем вопросами, требовавшими ответа. Не имело значения, почему мы любили в те минуты, когда занимались любовью. Я не мог знать, сколь много или сколь мало ей было известно; я и сам больше не знал, что мне думать о случившемся, обо всем том, что происходило во мне с течением лет, о моем вечном, вызывающем головокружение колебании между сомнениями и заклинаниями, между вопросами без ответа и увядающей надеждой. Быть может, и она вынуждена была признать, что с самого начала не имеет значения, каким путем движешься и кто является твоим спутником, потому что неважно, на кого направлена твоя любовь, только бы ты имел возможность свободно плыть по течению по тем следам, по которым ступаешь, и смотреть в те глаза, которые встречают твой взгляд на этом пути. Может быть, и она поняла, что никто не преподнесет тебе твою историю на блюдечке, что ты должен сам ее рассказать и что она никому не ведома, пока не рассказана. И никогда нельзя знать наперед, что она означает и насколько она важна. И историю следует рассказывать каждый раз по отдельным дням, по отдельным шагам, независимо от того, рассказываешь ли ты ее колеблясь или решительно, доверительно или мучимый сомнениями. Стало быть, она тоже колебалась, она также остановилась, чтобы спросить себя, не заблудилась ли, не позволила ли она увлечь себя по случайным ответвлениям лет руками вовсе не того человека, охваченного слепым тяготением, плыть по течению туда, куда прокладывала ему дорогу своими терпеливыми шагами. И вот однажды утром она все же упаковала чемодан и остановилась в дверях спальни, уже в пальто, в ожидании, пока я проснусь.