Книга Обрезание пасынков - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идея славная, одна загвоздка: придет, покарает весь род лукавый и прелюбодейный, да и останется царем без подданных. То-то смеху будет.
Всякую субботу утром мы с тобой отправлялись на Сен-Лоран за продуктами. Сначала – в польскую булочную, расположенную по соседству с мастерской по изготовлению серых и темно-красных гранитных надгробий, посверкивавших за решетчатым железным забором звездными искорками слюды. Если стояла зима, ты вез меня на санках; если ночью выпадал снег, который еще не успевали убрать с тротуаров, то он благостно поскрипывал под деревянными полозьями, слепил глаза, и ты рассказывал, что альпинисты нарочно носят черные очки, чтобы сияющий на горных вершинах снег не повредил им зрение. Ты волочил санки, напевая свои «Подмосковные вечера» или «Комсомольцы-добровольцы», а обратно я шел пешком, держа тебя за руку, потому что мы грузили на них приобретенную провизию. Двор могильного заведения был завален каменными заготовками с цилиндрическими углублениями по краям (ты объяснил мне: сверлят отверстия, закладывают взрывчатку, блоки отваливаются от гранитного массива) и образцами продукции: как массивными брусами, символизирующими саркофаги, так и довольно тонкими, дюйма два в толщину, досками, призванными стоять вертикально. «Все мы умираем, – пожимал ты плечами в ответ на мои вопросы, – понятно, что родные и близкие хотят сохранить память об ушедшем».
Объяснение представлялось мне вполне достаточным.
Продавщица в мелких кудряшках, чуть говорившая по-русски, радовалась нам, как своим, и, ничего не спрашивая, протягивала батон белого, половину буханки черного и двух пряничных человечков с глазами и ртом, намалеванными блестящей, как снег, кондитерской глазурью. Одного я тут же съедал (с хрустом отламывая по очереди все конечности, а затем и голову – сублимация детской агрессивности, вероятно), другого мы относили маме, работавшей дома над своей диссертацией о творчестве Сципиона. Если он у нас гостил один (что бывало часто), ты покупал еще четыре круассана – но уже не у поляков, а у французов, если приезжал с новой женой (что бывало редко) – то пять. Потом мы обходили окрестные магазины, запасаясь на будущую неделю всякой всячиной. Ты покупал в венгерской лавочке страдальческий и огромный говяжий язык в красноречивых пупырышках, в греческом магазине – освежеванного кролика с большеглазой марсианской головкой, у китайцев – гигантскую продолговатую редьку и литровую бутылку женьшеневой настойки в алой картонной коробке с золотыми иероглифами. Из рыбного магазина мы уносили увесистый кусок мороженой осетрины с чешуей, неуловимо напоминавшей средневековую амуницию (цветом на срезе похожий на чайную розу), а иногда – фунт-другой свежей красной икры (когда она бывала в продаже, лицо твое светлело от радости). В универсаме ты подолгу томился у овощного прилавка, недовольно бормоча, размышляя, покачивая седеющей головой, брал худосочный кочан полупрозрачного салата или побледневший от истощения флоридский помидор, клал его обратно, сжимал губы. Отсутствие овощей и фруктов в нашем грузе приводило маму в отчаяние, сквозь слезы она жаловалась, что ей осточертели убогие лакомства твоей молодости, а ты пытался в чем-то убедить ее, сжимая в руке карманный калькулятор. «Ты пойми, я человек пьющий, Летиция. Женьшеневая настойка явно контрабандная: сорок оборотов, а просят за нее в полтора раза меньше, чем за простейшую водку. Не сердись. Как тут устоять? Тем более для здоровья полезно». Оранжевая икра, ошпаренная скромным количеством кипятка, кропотливо отделялась от пленок с помощью вилки, солилась и ставилась в холодильник. Языку полагалось три или четыре часа вариться, наполняя весь дом (так говорила мама) советским запахом, затем ты обдавал его холодной водой и сдирал неаппетитную шкуру. Китайская редька натиралась на терке, заливалась острым маринадом и дня через два-три уже подавалась к женьшеневой настойке, цветом схожей с разбавленными коричневыми чернилами.
Когда я пошел в школу, обнаружилось, что все мои товарищи приносят бутерброды с обычным хлебом, нечерствеющим и лишенным запаха. Меня дразнили («вареный язык», «рыбьи яйца», «польский хлеб»); вскоре, вдоволь нарыдавшись в школьном туалете, я попросил, чтобы еду мне готовила мама из припасов, хранившихся в холодильнике на ее собственной полке (сельдерей, соевый творог, брокколи, цукини, маргарин, ладные тоненькие гамбургеры, вареный лосось, ломтики плавленого сыра фирмы Kraft).
Ты обиделся, но смирился.
Свежая икра давно исчезла из того рыбного магазина. Тогда с ней не знали, что делать, а ныне втридорога продают японцам – на суши. И торговлю женьшеневой настойкой прикрыли. И осетр – то ли перестал ловиться в наших озерных водах, то ли вывозят его в Америку для нужд значительно возросшего русского населения. Улицу Сен-Лоран не узнать. Многочисленные эмигрантские лавочки, набитые синтетическими кружевными блузками и черными пиджаками, уступили насиженное место гулким бутикам с неоштукатуренными кирпичными стенами, где рвет барабанные перепонки heavy metal; польские ресторанчики (вареники, шницель, сосиски с капустой) сменились где таиландскими, а где японскими; индийские заведения, где ты, отправляясь в Россию, запасался у тюрбаноносных хозяев переносными радиоприемниками и многосистемными видеомагнитофонами, тоже с приходом интернет-магазинов постепенно пришли в упадок и обанкротились. Знаешь, я иногда думаю: в судьбе эмигранта, в сущности, нет ничего особенного. В нашем веке, когда все так стремительно меняется, чуть ли не любая страна за двадцать лет становится совсем иной. И любой человек рано или поздно осознает, что время его ушло, что против своей воли он очутился в незнакомом мире. Хотя, может статься, я и преувеличиваю.
Ты так и не научился выбрасывать пластиковые пакеты.
Тонкие и недолговечные, которые выдают в продовольственном, кидались в кучу под раковиной и использовались для выстилания мусорного ведра.
Добротные (то белого, то шоколадного цвета) из государственных винных лавок складывались в одну из картонных коробок, хранившихся в твоем подвале. Впоследствии в них помещалась разномастная одежда с распродаж и благотворительных базаров, которую ты месяцами копил для доставки в обнищавшую Москву.
Наконец, пакеты из магазинов готового платья, украшенные эмблемой торгового заведения, а иногда снабженные прочными ручками из шелковистого шнура, разглаживались на твердой поверхности и помещались в объемистый серый чемодан, исходивший слабым, но едким запахом винила. Они считались самостоятельными мелкими подарками отдаленным московским знакомым.
Странно, удивлялся я: старые пластинки тоже называются виниловыми, однако совсем не пахнут.
После нескольких поездок за океан у мышиного чемодана оторвался ремень, отвалилось колесико, а на лоснящемся слоновьем боку появился длинный косой порез, который ты, вздыхая, долго зашивал суровыми нитками с помощью толстой иглы и наперстка, а затем для верности вылил на рану едва ли не целый пузырек белого школьного клея, размазав его салфеткой. Высохший клей преобразился в пленку умеренной прочности, позволившую использовать чемодан еще раза два или три. Иногда ты доставал его из подвала и ставил в мою комнату. Мы играли в прятки. Я был достаточно невелик, чтобы поместиться в чемодане. Ты звал маму. В чемодане было душно и страшновато, но меня утешали ваши веселые голоса. «Где же наш любимый сыночек? Где Лёнечка?» – повторяла мама. «Пропал!» – отвечал ты. «Нет! Нет! – восклицала моя мать, прекрасная и юная Летиция. – Я только что услыхала, как он хихикнул. Может быть, волшебник подарил ему шапку-невидимку?» «Сын наш исчез, – говорил ты, – надо начинать новую жизнь. Давай для начала избавимся от ненужных вещей, например от этого старого чемодана, которому давно пора на помойку. Подымем его вместе и вынесем на обочину – пускай его заберет первый же мусоровоз!»