Книга Луковица памяти - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И многое еще. Но что именно? Знаю только, что меня бросало в жар. Ничего подобного я раньше не видел, это завораживало и одновременно пугало. Ведь все это считалось «дегенеративным искусством» и находилось под запретом.
Еженедельные журналы постоянно демонстрировали, что в Третьем рейхе надлежало считать прекрасным: скульпторы Арно Брекер и Йозеф Торак состязались друг с другом в создании грандиозных монументов, мраморных героев, олицетворявших силу своими каменными мускулами.
Заядлая курильщица Лили Крёнерт, смущавшая меня легкой косинкой глаз, молодая женщина с мальчишеской стрижкой и далеким супругом, любимая учительница, которая познакомила меня с запрещенным Лембруком и обратила мое внимание на терпимых режимом Ганса Виммера или Георга Кольбе, подвергала себя опасности, поскольку ее — как она полагала, небездарный — ученик, мог вполне заложить ее. Доносы бывали обычным делом. Достаточно было написать анонимку. В те годы идейные гимназисты довольно часто доносили на своих преподавателей, как это произошло через год с моим учителем латыни монсиньоре Стахником, которого отправили в концлагерь Штутхоф.
Лили Крёнерт пережила войну. В начале шестидесятых я, совершая поездку по Шлезвиг-Гольштейну с моими сыновьями-близнецами Францем и Раулем, выступил в Киле, в книжном магазине «Кордес», где читал главы из романа «Собачьи годы»; на следующий день я встретил во Фленсбурге Лили Крёнерт с ее мужем, которому также посчастливилось уцелеть. Она по-прежнему курила и только улыбнулась, когда я поблагодарил ее за рискованные уроки искусствоведения.
Ах, если бы она могла помочь мне критическими замечаниями, когда я, некурильщик, рисовал под сенью каштанов мягким карандашом кашляющих стариков, расплачиваясь с ними сигаретами.
Утолив первичный голод безвкусным, но оставлявшим долгое послевкусие приютским супом, я тем острее чувствовал по будням во время трамвайных поездок иной голод, однако и его удавалось приглушить благодаря покладистым девушкам с субботних танцев; но оставался еще один неутоленный голод — эстетический.
Вижу себя зрителем на дешевых местах дюссельдорфского театра, которым руководил Грюндгенс — кажется, в этом или в следующем году он поставил здесь гётевского «Торквато Тассо», — а еще меня буквально захлестнула волна визуальных впечатлений от множества сменявших друг друга художественных выставок: Шагал, Кирхнер, Шлеммер, Маке, кто еще?
В приюте «Каритас» отец Станислаус пичкал меня Траклем, Рильке, а также самыми ранними экспрессионистами и избранными поэтами барокко. Я прочитал все, что сумела уберечь францисканская библиотека в годы нацизма.
В сопровождении благорасположенной ко мне дочери гимназического учителя — они с отцом, штудиенратом, были беженцами из Бунцлау — я ходил в зал имени Роберта Шумана, дабы на время концерта утолить голод тем, чего алкали мои глаза и уши.
Но одержимость чтением и пассивное потребление художественных ценностей лишь усиливали мой эстетический голод как тягу к собственному творчеству.
Стихи я писал погонными метрами, так осуществлялся поэтический обмен веществ моего организма. После смены я высекал из известняка в мастерской Гёбеля мои первые малоформатные скульптуры: женские торсы, девичью головку в экспрессивном стиле. А «пеликановский» блокнот продолжал заполняться рисунками с натуры, для которых мне позировали за сигаретные гонорары астматические старики: страницу за страницей занимали усохшие лики, шрамы, потухшие глаза, кожа да кости. Бородатые или небритые несколько дней, со слезящимися глазами, полуопущенными веками — такой глядела на меня старость. Отматывая киноленту назад к скамейкам в тени каштанов под весенним, летним или осенним солнцем, я вижу, как зарисовываю эти дремотные лица, предвосхищающие на моих листах собственную смерть.
Эти рисунки некурильщика оказались утрачены, поэтому неизвестно, бывали ли моими натурщиками и соседи по комнате. Возможно, рисунки запечатлели также настоятеля приюта, отца Фульгентиуса с его мрачным взглядом и с оспинами на лице, а еще отца Станислауса, почитателя Рильке, человека тихого, с тонким вкусом, который любил цитировать стихи из «Упрямого соловья», принадлежащие барочному поэту монаху Шпее фон Лангенфельду. Хорошо бы, чтобы среди моих рисунков был и запечатленный в образе ангела наш вечно спешащий надзиратель, лицо которого неизменно имело такое выражение, будто ему только что явилась сама Дева Мария. Достоверно могу сказать лишь то, что большинство из пропавших рисунков были портретами стариков.
Проведя год у Юлиуса Гёбеля со старшим подмастерьем Корнеффом, скульптором Зингером и его пунктирным аппаратом на треноге, пресытившись овощным супом, которым меня кормили дважды в неделю, и вдосталь нагулявшись с молочной козой Геновефой на веревке, практикант решил сменить место работы и профессиональной подготовки.
Прочь от блеющей скотины, прочь от пунктирования распятого атлетичного Христа, прочь от мраморных мадонн, застывших в контрапосте на лунном серпе, прочь от отполированных до блеска — несмотря на запреты кладбищенского распорядка — гранитных плит, от сломанных роз, которые мне приходилось высекать на медальонах детских надгробий. Мне больше не хотелось видеть леггорновских кур, расхаживающих между могильными камнями.
Меня привлекла к себе крупная мастерская «Фирмы Moor», находившаяся в конце улицы Биттвег. Там работали преимущественно с песчаником, туфом и базальтом, которые доставлялись прямо из эйфельских каменоломен. Там мне вряд ли придется возиться с надгробным китчем. Там не заставят мучиться с козой.
Но уход от старшего подмастерья Корнеффа дался мне нелегко, я скучал по его своеобразному шарму. Ведь весной мы вместе несколько раз скрепляли дубелями могильные камни, число которых доходило до трех, с цоколем и фундаментом. Когда он был рядом, легче переносилась работа со смертью. С ним можно было позлословить обо всем на свете.
Позднее Корнефф стал персонажем главы «Фортуна Норд» в «Жестяном барабане», где он и его подручный Оскар Мацерат возили мрамор и диабаз, были свидетелями перезахоронения и отдавали судки в кладбищенский крематорий, чтобы разогреть обед, — то же самое Корнефф посоветовал и мне; так что тему кладбищенского распорядка и ваяния надгробных памятников можно считать закрытой. Остается, пожалуй, лишь сказать несколько слов о «поэзии и правде», о том, кто кому и что вложил в уста, кто сочиняет правдивее, Оскар или я, кому, в конце концов, следует верить, кто водил чьим пером и что осталось недосказанным.
Но поскольку господин Мацерат никогда не работал на «Фирме Moor», я надеюсь на какое-то время избежать преследований со стороны последыша, рожденного в мои молодые годы.
Как бы ни было приятно выметать из инкубатора яичную скорлупу от собственных вылупившихся птенцов, там обычно остается довольно сомнительный приплод: свидетельства мелочной дотошности, ждущие своего воскрешения похеренные придумки вроде той, что Геновефа, едва я с благословения мастера Зингера покинул фирму Гёбеля, вырвала в час очередной кормежки веревку из рук пасущего ее ученика, кинулась прочь; ее последнее блеяние раздалось из-под колес трамвая, шедшего в сторону Билка.