Книга Туарег - Альберто Васкес-Фигероа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее возвели в таком районе, который должен был стать элегантным пригородом столицы, элитной зоной на самой границе пляжа и высоких утесов, и во время революции она пострадала одной из первых: заполыхав темной ночью, горела до рассвета, и ни местные жители, ни пожарные не отважились броситься на тушение пожара, зная, что в гуще расположенного по соседству леса притаились снайперы националистов, готовые при свете огня подстрелить любого, кто вздумает совершить подобное безрассудство.
Поэтому со временем от нее остался лишь почерневший пыльный скелет – прибежище крыс и ящериц. Даже бродяги суеверно обходили его стороной после весьма таинственной смерти одного из них в ту ночь, когда исполнилась десятая годовщина с момента ее разрушения.
Центральный неф давно лишился крыши, и влажный ветер с моря превратил его в неуютное место, но в глубине, позади того, что в свое время было главным алтарем, открывалась дверь, которая вела в небольшие закрытые помещения. В двух из них еще сохранились почти целиком оконные стекла.
Это было безлюдное и тихое место – именно то, что было нужно Гаселю после самых бурных дней его существования. От городской сутолоки голова у него пошла кругом. Толпа, уличное движение и шум вывели его из равновесия: похоже, окружающий мир все делал для того, чтобы у тех, кто, подобно туарегам, привык к покою и тишине, лопнули барабанные перепонки.
Окончательно выбившись из сил, он расстелил в углу одеяло и заснул в обнимку со своим оружием. Ему снились жуткие кошмары: поезда, автобусы, вопящие толпы, казалось, горели желанием наброситься на него, подмять под себя и превратить в бесформенную кровавую массу.
Гаселя разбудил рассвет. Он дрожал от холода и при этом обливался потом из-за сновидений, и вначале почувствовал, что ему не хватает воздуха, словно какая-то гигантская рука во что бы то ни стало хочет задушить его, потому что впервые за свою уже долгую жизнь он провел ночь под цементным сводом и в четырех стенах.
Туарег выглянул наружу. В ста метрах плескалось море, голубое и спокойное, не имеющее ничего общего со вчерашним пенистым разъяренным чудовищем. Яркое, горячее солнце рассыпало по его поверхности серебристые блики.
Осторожно, почти благоговейно он развернул пакет, в котором лежали покупки, сделанные им в лавках Старого города, и разложил все на одеяле. Пристроил в оконном проеме маленькое зеркальце и побрился всухую, как проделывал это с тех пор, как себя помнил, с помощью остро наточенного кинжала. Затем взял ножницы и стал стричь курчавые и жесткие черные волосы. В результате он почти не узнал себя, когда снова долго рассматривал свое отражение в зеркале. Наконец, пошел к морю и как следует помылся с помощью душистого кусочка мыла. Его удивили горький вкус воды, соль, которую она оставляла на коже, и то, как мало пены получилось во время купания.
Вернувшись в убежище, он облачился в тесные голубые брюки и белую рубашку и почувствовал, что выглядит нелепо.
С сожалением посмотрел на свои гандуры, тюрбан и покрывало и чуть было не переоделся в них снова, но понял, что ему не следует этого делать, потому что ясно осознавал, что даже в Старом городе он привлек бы к себе внимание своей повседневной одеждой.
Он угрожал самому могущественному человеку в стране, и сейчас полиция и армия наверняка рыщут в поисках туарега, закутанного в лисам, который позволяет увидеть только глаза. Поэтому следовало воспользоваться преимуществом, которое ему давало то обстоятельство, что никто не знает – даже приблизительно, – как он на самом деле выглядит. Гасель был уверен, что в новом, только что приобретенном обличье его не смогла бы узнать даже Лейла.
Мысль о том, что посторонние могут видеть его лицо, была ему отвратительна. Он испытывал такой стыд, словно ему предстояло выйти на улицу голым и в таком виде разгуливать среди людей, потому что однажды, много лет назад, когда он перестал быть ребенком, мать сшила ему его первую гандуру, а позже, когда он стал мужчиной и воином, именно лисам дал ясно понять окружающим, что он окончательно стал человеком, достойным уважения. Снять с него эти две вещи было равносильно тому, что вернуть его в детство, в ту пору, когда он мог выставлять свой срам на всеобщее обозрение и никого это не смущало.
Он походил по помещению, а затем вышел в широкий неф без крыши, стараясь во время продолжительной прогулки привыкнуть к новой одежде. Однако в брюках ему было тесно, да еще и неудобно сидеть на корточках – в том положении, в котором он привык сидеть часами, – а рубашка натирала, вызывая жжение и пощипывание, и он не знал, была ли тому виной ткань или морская соль.
В конце концов он вновь все с себя снял и закутался в одеяло, и вот так – свернувшись калачиком и погрузившись в свои мысли, без воды и пищи – провел остаток дня.
Туарег закрыл глаза, как только помещение погрузилось в темноту, и открыл, как только стало светать. Оделся, превозмогая отвращение к новой одежде, и, когда город начал просыпаться, уже стоял напротив здания министерства.
Никто не обратил внимания на его внешний вид и не смотрел на него как на человека, разгуливающего голым, но вскоре он заметил присутствие полицейских, вооруженных автоматами, занявших, по-видимому, стратегические позиции. Толстяк в пропотевшей форме по-прежнему стоял на своем посту, размахивая руками, хотя и бросалось в глаза, что он нервничает больше обычного, украдкой озираясь по сторонам.
«Меня ищет… – сказал себе Гасель. – Но ни за что не узнает в этой одежде…»
Позже, ровно в восемь, с хронометрической точностью, на набережную выехала машина министра с сопровождением, и Гасель проследил взглядом за Али Мадани: тот торопливо взбежал по лестнице и тут же нырнул в здание, на этот раз не останавливаясь, чтобы с кем-либо поздороваться.
Гасель уселся на бульварную скамейку, словно еще один праздный субъект, которых в городе не счесть, надеясь на то, что Лейла с детьми вот-вот появится из этих самых дверей. Однако где-то в самой глубине души противный голос кричал – невзирая на все попытки заставить его замолчать, – что он напрасно теряет время.
В полдень Мадани снова вышел, чтобы уехать в сопровождении своих грохочущих мотоциклов и больше не вернуться. С наступлением вечера, когда уже больше не оставалось сомнений в том, что возвращать семью ему не собираются, Гасель покинул скамейку и направился, куда глаза глядят, сознавая, что, как бы он ни пытался, у него нет возможности отыскать здесь, в неразберихе большого города, тех, кого он любил.
Его угроза президенту не сработала, и он спрашивал себя – и не находил ответа, – зачем им понадобилось удерживать его семью, если Абдуль эль-Кебир все равно на свободе. Значит, речь могла идти только о глупой и трусливой мести, потому что вряд ли они получали удовольствие, причиняя зло беззащитным созданиям, не совершившим ничего плохого.
– Наверно, они мне не поверили, – рассуждал он. – Наверно, они думают, что бедный, невежественный туарег никогда не сможет добраться до президента.
И вероятно, они были правы, потому что в течение этих дней Гасель успел осознать свою ничтожность в сложном мире столицы, где его знания, опыт и решимость ровным счетом ничего не стоили.