Книга Темный путь. Том первый - Николай Петрович Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем?
— А хочу видеть, как Ахалцих возьмут.
— Как Ахалцих возьмут?
— Да так… возьмут! Для нее это ясно как день.
Я посмотрел на него с недоумением.
XCIX
— Во-первых, Ахалцих так укреплен, что едва ли туркам удастся его взять, а во-вторых, и войны у нас не предвидится. Мы только хотим попугать Турцию, совершенно по-джентльменски, а у ней уж Ахалцих возьмут!
— Да что же ее-то это интересует?
— Ну вот! Поди ты! Видеть хочу!
— Авантюристка!
— Просто баба, а от нечего делать всегда всякая баба бесится. Деньги есть, так отчего же не беситься? Она, надо тебе сказать, образована превосходнейшим манером, говорит и пишет на пяти, шести языках. Всю французскую энциклопедию в плоть и кровь претворила. Contrat social наизусть знает. — Последние слова он прошептал многозначительно.
— Синий чулок! Старуха!
— Какая старуха! 25, 27 лет. И так себе… недурна. Но только нервна, капризна… Господи! И с предчувствиями, а главное, с теориями всякими, на всякий случай. Просто как попадешься к ней в когти, так она тебя этими теориями — ей-богу — в гроб уложит. Только и есть одно спасенье: карты. Давайте, скажешь, Серафима Львовна, в мушку или в ералаш с двумя болванами. Ну и засядешь. Отвлеченье произойдет.
— Да какая же в ней болезнь! Она просто философ в юбке.
— А вот погляди и узнаешь, как она философствует. Помешана на том, что все мы ходим в темном лесу, да еще на жидах. Ты, пожалуйста, с ней о жидах не заикайся. Раздражишь. У ней была какая-то интрижка, которой жид помешал и съел у нее порядочный куш мимоходом. После этого она о жидах слышать хладнокровно не может.
— А сама она не похожа на жидовку?
— Нет! Скорее на цыганку, чем на жидовку. Да вот пойдем к ней, я представлю.
— Ну, куда же? Я отдохнуть хочу. У меня все внутри дрожит.
— Пойдем! пойдем! Воздух освежит, развлечешься, а там я еще тебе aqua Laurocerasi или валерьяшки…
— Да как же! Мне надо хоть немножко прибраться. Посмотри, я в каком виде.
— Ничего! ничего! Вид очень интересный, меланхолический. Идем! Идем!
И, схватив со стола мою папаху, он нахлобучил мне ее на самый лоб и, быстро накинув свой макинтош и надев шляпу, схватил меня под руку и потащил.
С
Они остановились в форштадте у одной грузинки, в небольшой сакле.
У крыльца целая толпа армян, грузин, черкесов стояла вокруг дормеза, при виде которого мое сердце болезненно сжалось. Он напомнил мне другой дормез, который увез в это утро мою дорогую, мое счастье. И мне вдруг до того стало тяжело, что я живо сделал вольт-фас налево кругом и отправился марш, марш, проговорив на ходу, махая рукой:
— Нет! Нет! Я не могу… В другой раз… Не теперь… не могу!
Но Серьчуков был не из таких малых, которые выпускают так легко, что попало им в когти.
— Что ты! Что ты! — закричал он. — Я тебя сейчас обрею! Ей-богу! И холодной воды на голову. Честное слово! Пойдем! Все это пройдет, соскочит… Пойдем!
И он потащил меня насильно.
— Пусти, Серьчуков!.. Или я драться стану.
И все мое горе вдруг перешло в бешеную злобу. У нас завязалась борьба.
В это время из сакли на крыльцо вышла барынька, небольшого роста, вся в белом, в кружевном, под широкой кружевной накидкой, которая, закрывая ее глаза, делала ее похожей на грузинку.
— Серьчуков, что вы делаете! — закричала она звучным дрожащим голосом. — Пустите его!
— Вот! Серафима Львовна, честь имею… вам представить. (Не барахтайся же! Тебе я говорю.) — И он насильно тащил меня к крыльцу.
Серафима Львовна сошла с крылечка и подошла к нам, закрываясь носовым платком от солнца.
— Честь имею представить вам: товарищ мой. Бежит от вас сломя голову как от какого-то чудовища… Владимир… (как тебя по батюшке-то зовут?) — быстро прошептал он, нагнувшись к моему уху.
— Извините, пожалуйста, — обратился я к Серафиме Львовне, еще весь дрожа от борьбы и досады. — Есть товарищи до того грубые, что не понимают и не могут уважать ни горя, ни страдания товарищей.
— Да! Он грубый, но он добрый… он добрый. И вы его простите, пожалуйста. Если вы дошли, или он вас довел до нашего жилья, то зайдите хоть на минутку. Освежитесь, выпейте стакан воды, шербету. — И она протянула мне маленькую ручку в черной митенке.
У меня в горле пересохло, во рту была нестерпимая горечь. Я пожал ее руку и пошел вслед за ней вместе с Серьчуковым, который обтирал все тем же белым батистовым платком со лба и с лица капли крупного пота, ворча при этом:
— Вот сумасшедший! Право сумасшедший! От самого крыльца бежит, как истый русак-трусак! А еще воином прозывается, Георгия в петлице носит.
И мы вошли в темную саклю, в пахучую атмосферу роз и гелиотропа.
CI
Стены низенькой большой комнатки были обиты бархатными коврами. Пол также устлан коврами. Наконец, повсюду были низенькие диваны, также убранные мягкими коврами. От этих ковров комната казалась еще темнее и душнее.
В одном углу стояла голубая восточная курильница, и, кажется, из нее шел этот освежающий и раздражающий запах роз и гелиотропа.
— Садитесь, отдохните, — говорила Серафима Львовна. — Сейчас вам… Эй, Тэнни! Com her![4] — И она позвонила.
В комнату вошла хорошенькая субретка с идеальным английским лицом.
— Bring some refreshing Sherbet or Lemonade![5]
— Yes m'am. — И она исчезла.
— Вы, пожалуйста, не сердитесь на него, — обратилась она ко мне. — Он, право, предобрейший малый, хотя порой бывает невыносим. — И она уселась с ногами на мягкий диван. — Хотите покурить? Это настоящие испанские. — И она протянула мне маленький восточный port-сигар с пахитосами.
Я пристально смотрел на нее. Я невольно начинал забывать боль огорчения разлуки с Леной. Всякий, кто увидал бы в первый раз Серафиму (так мы с Серьчуковым стали звать ее потом), назвал бы ее «кривлякой». Но ее кривлянье не было жеманство или кокетство. Это были врожденные нервные, порывистые, угловатые движения. Она вся была точно на пружинах. И точно так же на пружинах были все черты ее лица.
Всякая малость, безделица, удивлявшая ее, заставляла ее тотчас же вскидывать высоко ее довольно густые черные брови. Глаза ее большие, черные то суживались, то расширялись. Выражение рта и довольно крупных губ постоянно менялось.
По временам она казалась