Книга Пекинский узел - Олег Геннадьевич Игнатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Про Остапа, сына его, знаешь? Какую муку на костре принял за веру, за Христа?! — голос Савельева дрогнул, сорвался. — Темнота ты, Антип, бездуховная. Туда же, я те дам… Чё писано в Евангелие знаешь? Я говорю, ответь, от Иоанна…
Ни шебутной казак Семён Шарпанов, ни степенный урядник Ерофей Стрижеусов, ни сверкавший глазами драчливый Курихин, ни другие казаки, прислушивавшиеся к спору, не знали, что сказать, и не скрывали своего недоумения.
— Молчите? — укорил их всех Савельев и снова постучал себя по лбу. — А в Евангелие сказано: "В Начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Всё чрез Слово...
— А, — тоном догадавшегося человека протянул Стрижеусов, но поскольку ничего другого больше не сказал, стало ясно, что и он, как и все остальные, ничего не понял.
Курихин надвинул фуражку на глаза, задержал руку на затылке.
— Ну и што с того, какая притча?
— А такая, — миролюбиво ответил Савельев. — Александр Сергеич Пушкин и Николай Васильич Гоголь — он наставительно поднял палец, — скатали нашу Русь в волшебное яйцо, в русское слово, до скончания веков. Земли не будет, жизни на земле, а слово русское останется — у Бога. И если Богу надоть будет, раскатает Он ево опять, эфто яйцо, и все мы, стало быть, заговорим…. воскреснет Русь.
Брови у Курихина полезли вверх. Он недоверчиво глянул на Савельева: в своём ли тот уме? Как это, жизни не будет, а он, Курихин, или, скажем, вот его друзья, Шарпанов, Стрижеусов, да тот же Савельев, рядовой сорок четвёртого казачьего полка Оренбургского войска, зачнёть балакать, да ишшо и цигарку смолить? Хрен поймёшь.
Видя, что ни Курихин, ни другие казаки никак не отвечают на его слова, Савельев криво усмехнулся и замолк. Скажи своё и станешь всем чужой.
Когда молчание стало тяготить, Курихин выставил ногу, налёг на каблук, посмотрел цепко, исподлобья.
— Умильный ты казак, Савельев. Гляжу я на тебя, диву дивуюсь. Вроде со всеми и сам по себе. А што в приглядки-то зыркать? Язви што не так! — Он явно задирался.
— Будя, будя, — потянул его за рукав Ерофей Стрижеусов и усадил рядом с собой. — Охолонь малость.
— А я вам вот чиво скажу, — уводя разговор в сторону, развязал кисет Семён Шарпанов и стал сворачивать цигарку. — Чую, долго мы в Китае проторчим, — Он послюнявил бумагу, загладил самокрутку. — Эва сколища народу подвезли. Пехота, конница, опять же, артиллерия...
— Да и матросиков не счесть, — поддакнул Стрижеусов, дожёвывая финик и вытирая пальцы о штаны. — Десант сурьёзный.
— Откургузят по первой статье. — Шарпанов чиркнул спичкой и прижёг цигарку. Глотнул дым.
Глядя на него, казаки тоже стали доставать кисеты.
— Англичанин хитрой: поперёд себя индусов гонит.
— Француз похитрей, да у ево грошей чуть.
— Мундиры красные, чикчиры белые...
— Берданы, штуцера...
— Насыпят перцу.
Закурив, казаки наперебой стали вспоминать былые походы и службу на линии, геройство своё и чужое, славные подвиги отцов, дядьёв, знакомцев.
— Гляжу, бегит…
— Ну, я ему и замузыкал.
— Военна службишка ухабиста: сёдни в сёдлах, завтре в купырях.
— А всё же лестно: кошт казённый.
— Сам себя не улестишь, начальство не умаслит.
— Не говори, — возразил Стрижеусов. — Мне за "Егория" положен пенсион. А коль ещё возвысят, так вопче... Живи, не простывай.
Он как бы зажёвывал слова, точно стеснялся самого себя, дерзнувшего ораторствовать перед посвящёнными. Так бывает, если обращаются к тому, в чью благосклонность или же сердечную отзывчивость не верят, боятся обнаруживать свой мир, лелеемый в душе.
Страшатся укоризны и насмешек. Скупой на табачок, он и на слово был прижимист.
— Эх, Ерофей, корюзлая твоя душа, — вздохнул Савельев. — "Егорий", "пенсион", да рази ж мы за это службу правим?
— И за это тож, — поддержал Стрижеусова Курихин, — Што попусту калякать?
— И то так, — затянулся дымом Шарпанов. — Лошадь удила грызёт, а мы сами себя угрызаем. Жизнь, она чижёлая по ндраву, бьёт с носка... Глянь на гольтепу китайскую: ни картуза, ни сапог... Как у нас по деревням — одни лапти, да и те раззяпы... Страх без пенсиона, не скажи.
— Ништяк, — гонористо сплюнул Курихин. — Скоро всем слобода выйдет, крепость сымут.
— Один хомут сымут, а другой наденут, — скептически отозвался Савельев, — Жить всё одно не дадут.
— Ерофей! — раздался нетерпеливый окрик хорунжего. — Ты где?
— Туточки! — подхватился со своего места Стрижеусов и, придерживая шашку, выскочил из беседки. — Чё надоть?
— Айда, в город, пока Палыча нет.
— А Фёдорыч? — имея в виду капитана Баллюзена, спросил Ерофей и подтянул ремни. — Че ему скажем?
— Он сам ушёл с Шимковичем рыбачить, — отмахнулся Чурилин и оставил за старшего урядника Беззубца. — Давай, Степан, командуй, а мы скоро.
— Одна нога там, другая здесь, — предупредил их Беззубец. — Особенно не шелыганьте.
— Не боись.
Лихо сбив фуражки набок, распушив чубы, Чурилин и Стрижеусов вышли из ворот посольства и сразу же направились в сторону рынка. Гулять по солнцепёку радости мало, но и сиднем сидеть осточертело. После тесных корабельных кубриков и трёхмесячного плавания по морям, набережная Тяньцзиня казалась райским уголком. Навстречу им шли китаянки с выбеленными лицами в ярких цветастых платьях. Кто побогаче — в бледно-лиловых шелках, кто победнее — в скромненьких платьях из хлопка. Но и у тех, и у других движенья были грациозными, а взгляды — настороженными. Но даже эти взгляды радовали казаков. Они чем-то напоминали береговых ласточек — наверно, быстрым своим промельком. И тяньцзиньские ласточки, низко проносящиеся над водой широкого центрального канала, и эти быстро ускользающие взоры женщин, и зонтики в руках, и яркие заколки-гребни в девичьих причёсках, и стукоток летних туфелек на деревянных каблучках, и мягко-струйные фигурки в лёгких платьях, всё умиляло, восхищало и томило душу казаков. Влекло в неведомую даль, манило чудом.
Тайной лаской.
Глава IX
Чтобы поддержать отношения с Уардом, прерванные его внезапным отъездом, Игнатьев отправил к нему двадцать третьего августа письмо в Шанхай с корветом «Боярин». В письме он сообщал американцу о своём прибытии в Тяньцзинь, о положении дел, и предупредил о своём намерении