Книга Грех жаловаться - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни плача. Ни всхлипывания. Ни задавленного, на раз, вскрика. Только запах духов. Запах цветов. Весны и молодости. Слепые хорошо это отгадывают.
А они уж покончили с Глюком: время к речам.
И сказал кто-то высоким девичьим голосом, надорванно, восторженно, но без слезы:
– Ты была нашей мечтой. Нашей надеждой. Звездой, до которой не достать. Я хочу, чтоб ты знала об этом!
Они шевельнулись за барьером: что-то не так.
Сказала другая, нервно, истерично, с горловыми спазмами:
– Мы не отдали тебя земле! Тлению! Распаду! Ты сгоришь прекрасной, недоступной, и другой тебя не будет!
Похмыкали за барьером, почесали затылки: такого они не помнили.
Сказали еще, глухо, сипло, в свирепой застенчивости:
– Я хотела убить тебя, чтобы занять твое место... Так я тебе завидовала! Ты слышишь?! Я и теперь этого хочу... Убить тебя!
Прошелестело понизу: ненавистно, завистливо и согласно...
– Погляди, – приказал Всячина, и они заиграли дальше.
"Сидел Ваня" – к последнему прощанию.
Непоседов поглядел.
Зрячий – один из всех.
Застонал молчком, про себя: слепым только и разобрать.
Стояли внизу девочки. Подростки. Школьницы. Зал забили битком.
С расширенными от волнения глазками. С обкусанными от зависти губками. Растрепанные. Возбужденные. Оттого некрасивые.
Одинаковые – как им выделиться?
Подражающие – где их предел?
Они стайками пробегали через привокзальную площадь на виду у пассажиров международного экспресса, в школьной отглаженной форме, с ранцами за спиной, останавливались в потрясении, засматривались в восхищении на главных исполнителей, бежали потом дальше.
У них не было клички, один только номер.
Как в детском саду – горшки.
Этого стеснялись. От этого старались избавиться. Даже ценой детства. Ценой естества. И ногти в нетерпении впивались в ладошки.
А в розовом гробу, в белом подвенечном платье лежала невеста по кличке Непоцелуева, руки перекрестила на груди.
Строгая, как и прежде. Отрешенная. Недоступная в своей замораживающей чистоте.
Всё дала природа этой женщине.
Одного не дала – легкомыслия.
А эти уже взялись за Бетховена, поверху заносили крышку от гроба, служительница подготавливала привычно молоток с гвоздем.
– Ну, – спросил Всячина. – За кем бутылка?
– За мной, – сказал Непоседов и пошел к выходу.
А в спину торопливо застучали.
Молотком по гвоздю...
Выезжала карета на площадь, перевитая лентами.
Звери-жеребцы четверкой – дуги с оглоблями в цветах.
Кучер в красной рубахе, злодей-разбойник с волосатыми кулаками и розой во рту.
Двое молодцов на запятках.
Шумная компания следом: друзья-родственники.
Видно, отгуляли весело ночь напролет и провожали теперь молодоженов на брачное ложе.
Это был сюрприз, запланированный по сценарию. Нежданно-негаданный. Перед самым отходом поезда. Чтобы пассажиры восхитились напоследок, умилились и растрогались. Чтобы увезли в дальние края последнее сладостное впечатление, которое перебило бы впечатления предыдущие.
Хлопали пробки от шампанского.
Открывались дверцы.
Опадала лесенка.
Выходил из кареты красавец-жених, мужественный и благородный, принимал на руки красавицу-невесту, нежную и трепетную, нес через улицу, по тротуару, вверх по ступенькам – к высокому подъезду.
Плакала от умиления старушка-мать, трубно сморкался в платок бравый еще отец, а из кареты выскакивала следом вёрткая болонка, перекувыркивалась пару раз через голову, мчалась вприпрыжку за молодоженами, чихала и кашляла на бегу.
Пассажиры шумно хохотали в вагонах на этот потешный курчавый комок и дружно жужжали кинокамерами, пока молодожены не исчезали в подъезде.
Это был самый впечатляющий аттракцион в городе, самые выигрышные роли из всех ролей.
Даже болонка не была болонкой. Это был старый, печальный спаниель, на которого по утрам напяливали пыльную кучерявую шкурку, а он чихал от возмущения и нафталина, первым бежал разгримировываться по окончании человеческого непотребства.
А пассажиры уже уносились на скорости, очарованные, ублаженные и покоренные, не верящие больше никаким гнусным слухам, что распространяли про эту страну и про этот город всякие завистливые ненавистники, которым не досталось хорошей роли.
После этого они стояли в подъезде, пару минут до отбоя.
Невеста глядела на него в полумраке темными, несговорчивыми глазами, и как-то не выходило с ней по-простому, с привычной необязательностью, под неотрывным испытующим взглядом. Оставался ежедневный шутейный вопрос: "Ну как, не надумала?" Оставался молчаливый непреклонный ответ слабым шевелением неулыбчивых губ. Он даже голос ее редко слышал: ломкий, низкий, подрагивающий, заставлявший вглядываться в его обладателя.
А потом подавали сигнал отбоя, и он бежал в город по неотложным своим делам, забывая про невесту до завтрашнего поезда, а она, видно, не забывала.
И всякое утро – новая для нее свадьба, карета с цветами, сильные мужские руки, восхищенные взгляды и восторги пассажиров.
Всякий день пустота после этого.
Всякую ночь – одиночество с ожиданием.
Сказать бы разочек ласково: "Здравствуй, подружка, здравствуй, милая", – да отношения уже сложились, и тон выбран, игривый тон, что лежит на полочке с ее именем, а по иному уже нельзя. Взял с полочки, поиграл – положи на место до другого раза. Ты бы и хотел, может, поменять отношения, да уж теперь никак. Полочка не та.
Но это он понял потом.
В один замечательный день, вернее, в благодатное Божье утро, когда птицы кувыркаются в небесах, и сердце кувыркается вслед за ними, Непоцелуева вышла из подъезда по установленному сигналу и пошла в город – в гриме, костюме и с реквизитом.
За ней побежали. Ее остановили. Попробовали уговорить. Чтобы возвратила платье. Возвратила туфли. Букет с обручальным кольцом. Но она только глядела несговорчиво, молча, рукой отстраняла с дороги, и в глазах накапливалось безумие.
День целый она ходила по улицам в подвенечном наряде, милостиво принимала всеобщие восторги – первый сбой в отлаженном зрелище, а ночью ее увезли в больницу.
В этом городе всё неприятное случалось неприметно, ночью, чтобы не потревожить покоя его жителей.
Ведь это был образцовый город. Город статистов. Для обозрения из окон поутру пролетающего экспресса.