Книга Сесиль Стина - Теодор Фонтане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, Паулина, этого не будет.
– Будет, бедная моя Стиночка. А если не будет, то будет что похуже, потому как он упрямец и непременно захочет пробить головой стену, вот когда начнется для тебя настоящий трам-тарарам. Поверь мне, девочка, от несчастной любви еще можно худо-бедно избавиться и оправиться, а от несчастной жизни – никогда.
Барон Папагено давно привык жить на третьем, самом верхнем, этаже (надо мной – никого!). Он объяснял это свое пристрастье частично тем, что не желал лишаться озона даже в его ослабленном берлинском виде, а озон, по его мнению, начинается примерно на высоте крыши; а частично – тем, что не желал терпеть над собой полдюжины других жильцов и слышать грохот стульев, передвигаемых ими во время трапез. Дело в том, что ему до смерти надоел создаваемый наверху шум. Опыт проживания в прежних квартирах убедил его, что невыносимое шарканье процветает там, где за стол садятся дети, слишком маленькие, чтобы бесшумно придвинуть к столу свой стул, а потому вынужденные волочить его по полу. Это передвиженье стульев над головой нервировало его почти так же, как скрип грифелей по аспидным доскам.
Но, разумеется, его озабоченность квартирным вопросом не ограничивалась озоном и домашним покоем. Еще в большей мере она проявилась в той тщательности, с которой он отнесся к району проживания, остановив свой выбор на углу площади Цитена и Моренштрассе. По всей видимости, он считал этот угол крепостной стены ни больше ни меньше самым красивым местом в городе и постоянно ссорился из-за него со старым графом. Тот, со своей стороны, упорно предпочитал Беренштрассе, но всегда терпел поражение в возникающих по этому поводу спорах, поскольку находился в проигрышном положении, выдвигая голые легитимистские сантименты против неоспоримых фактов.
– Скажите мне, граф, положа руку на сердце, – заявлял Папагено с видом заведомого превосходства, – что вы нашли в этой Беренштрассе? Вот уже семь лет, как вы упираетесь взглядом в просвет этой узенькой Мауэрштрассе, откуда никогда не появляется ничего, разве что карета с какой-нибудь старой принцессой или еще более старой придворной дамой. Хорошо хоть, что экипажи закрыты. Говоря по чести, объект наблюдения не слишком привлекателен. А теперь сравните с этим угол моей Моренштрассе. Когда я выглядываю из окна, весь Берлин, как говорится, лежит у моих ног. Разве я преувеличиваю, утверждая это? Каждое утро я имею возможность первым делом приветствовать старину Цитена на его постаменте[205]. Конечно, он нравился мне больше, когда был еще белым, сиял на солнце, весь беломраморный, и мне подчас казалось, что он вот-вот заговорит со мной со своего пьедестала, как блаженной памяти Мемнон[206]. Увы, он уже тогда молчал, а с тех пор, как он стал бронзовым и оливковым, столько воды утекло, и все давно в прошлом – для него и для других. Как бы то ни было, старый Цитен вообще – только форпост на этом месте, а сколько еще великих за ним! Я каждый день вижу, как слева блестят гамаши старого маршала Анхальт-Дессау[207], а справа – древко знамени старого графа Шверина[208]. А может, это его меч? En arriere[209]моих генералов громоздятся министерства, и Плесс, и Борзиг[210], а если сильно высунуться из окна, то можно разглядеть ворота Радзивилла, а теперь и Бисмарка[211]. Меня так и пронзает чувство патриотизма: здесь Пруссия под Старым Фрицем[212], там – Пруссия под железным канцлером.
Барон Папагено обожал разглагольствовать в этом духе и цитировать в заключение «Поликратов перстень». Впрочем, его знание сей баллады, как и многих других, исчерпывалось первой строкой.
Сегодня барон снова глядел в окно, но не в то, что выходило на площадь Цитена, а в то, откуда была видна Моренштрассе. Он наблюдал за воробьями, сидящими прямо напротив него на водосточном желобе. Их непрерывное чириканье, подскоки и последующее возмущенное хлопанье крыльями свидетельствовали об экстравагантностях упорядоченной, а быть может и неупорядоченной, семейной жизни. Барон как раз размышлял о том, не приобрести ли ему (из морально-педагогических соображений) духовую трубку, стреляющую глиняными шариками, дабы привнести некоторую аскезу в распущенные нравы воробьев, когда в прихожей раздался звонок. Собственно говоря, в это время его экономка должна была еще быть дома, поэтому он спокойно оставался на своем наблюдательном посту, пока многократно повторенные звонки не побудили его взглянуть, в чем дело.
Барон, ожидавший почтальона, был немало изумлен, увидев вместо него молодого графа.
– Ах, Вальдемар! Добро пожаловать! Как времена-то изменились! И молодежь вместе с ними! В ваши годы я спал до одиннадцати, а вы уже на ногах, при сапогах и шпорах, и уже наносите визиты. Прошу, прошу, позвольте ваш плащ. Пренебрегаете моими услугами? Тоже неплохо. Старинное правило: «Мужчина все делает сам» имеет свои преимущества. На эту вешалку, пожалуйста. Позвольте, я пройду вперед. Прошу за мной. Окно закроем?
– Я думаю, – сказал юный граф, – оставим как есть.
– Хорошо. Или даже тем лучше. Свежий воздух – первое дело. Я тут предавался естественно-историческим наблюдениям, изучая любовную жизнь семейства воробьев, обитающих вон там, в водосточном желобе. Нет ничего интереснее таких наблюдений. А почему? Потому что из животного мира мы можем извлечь самые интригующие параллели нашей собственной жизни. Поверьте мне, Вальдемар, нет большей ошибки, чем представление о homo[213]как о какой-то особой породе живых существ.
Юный граф согласно кивнул. Однако старый барон, которого ничуть не волновало согласие или сомнение собеседника, продолжал в характерном для него игриво-покровительственном тоне.
– Взгляните на воробьев, Вальдемар! Я их обожаю. У каждого возраста есть свои пристрастия, и воробьи – отнюдь не самое худшее из них. Правда, мои любимчики некрасивы, но и не привередливы, по сути, ни в чем. Напротив, они со всеми запанибрата, но и всегда забавны, а для меня это решает дело. Ибо большинство животных (снова проведем аналогию с высшими видами) ужасно скучны, в том числе и те, которые считаются предпочтительными, я бы даже сказал, привилегированными. Возьмите, к примеру, петуха. Он воображает о себе Бог весть что, а на самом-то деле просто фат. Кроме своей непременной обязанности, о которой мне не хотелось бы говорить в столь ранний час, что еще он делает? Ровно ничего. Летом он дежурит с трех часов утра. Но по мне этого мало. А теперь сравните с ним воробья. Воробей всегда в хорошем настроении, разговорчив, весел. Он повсюду сует свой нос, все хочет знать, все желает иметь – истинный пруссак в мировой истории птиц… Но я заболтался, воробьи – мой конек, хоть и немного странный. Да вы садитесь, прошу вас… Сигареты? Или утренний коньяк?