Книга Венок ангелов - Гертруд фон Лефорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем он назначил мне день и час, когда я должна была вновь прийти к нему, благословил меня, и я покинула исповедальню.
Я пробыла в ней довольно долго: месса близилась к концу. Священник уже стоял с гостией в руке перед алтарем, тепло мерцающим сквозь золотисто-солнечную завесу дыма. Это был тот самый момент перед причастием, который всегда приводил меня в неописуемое умиление, – момент, когда Церковь как бы раскрывает свои объятия для всех страждущих и обездоленных, приглашая их на пир Вечной любви. Повсюду со скамей поднимались прихожане, чтобы последовать этому приглашению. Я хотела, как обычно, присоединиться к ним, но вдруг с содроганием почувствовала страшное сомнение – смею ли я еще делить с ними эту радость? Декан ничего не сказал об этом, он лишь потребовал, чтобы я еще раз испытала себя перед принятием окончательного решения. Но разве я уже не приняла его в своей душе? Разве я уже не совершила роковой шаг? Совместимо ли это было со смирением перед законом Церкви? Совместимо ли это было с моим долгом глубочайшей искренности по отношению к ней? Я вновь дрожа опус-тилась на скамью и закрыла лицо руками. Я хотела попытаться мысленно принять причастие, как обычно делала это, когда по каким-либо причинам не могла приобщиться Святых Даров. Но и это мысленное причастие оказалось мне уже недоступно. Мной овладела какая-то невиданная доселе печаль. Оба великих таинства любви неразрывно связаны друг с другом, ведь существует лишь одна любовь: Божественная любовь, изливаясь с небес, отражается в человеческой любви, и тот, кто предал первую как таинство, предает и таинство второй. Нет, это не Церковь отринула меня – я сама сделала это. Я с ужасом почувствовала, что уже приняла другое причастие – я причастилась миру Энцио. И в то время как над алтарем возносилась троекратная утешительная молитва священника: «Господи, я недостоин, но скажи только слово, и исцелится душа моя», – у меня было чувство, будто мою душу поразила смертельная болезнь. Я больше не в состоянии была выносить близость алтаря. Я встала и отошла к одной из пустующих задних скамей. Там, в укромном уголке, где красноватые, «согретые любовью» камни стен и колонн были погружены в голубой полумрак, я опустилась на колени и вновь закрыла лицо руками. Жертва моя началась, но во мне вдруг не осталось ни малейшей надежды на ее действенность.
Не знаю, сколько времени я так простояла; месса должна была давно закончиться. Вдруг я явственно ощутила легкий озноб, как будто кто-то коснулся моего затылка. Поднимая голову, я успела заметить, что вокруг было пусто. Я обернулась – двери церкви были широко раскрыты. В пустом проеме, за порогом, на паперти, прямо, как отвесная скала, стояла чья-то узкая фигура, и, хотя я не могла различить лица, я почти физически ощущала прикованный к себе взгляд. Фигура стояла на том самом месте, где Энцио в первое время после нашей помолвки так часто поджидал меня, но в ней не было болезненно-яркой, сияющей светлоты и ясности, она, неподвижно застывшая против света, показалась мне абсолютно темной. Да простит меня Бог, но я даже подумала, что это, должно быть, черный ангел, ожидающий меня за порогом церкви, чтобы увести прочь с этого места, к которому я уже не имела никакого отношения, – фантазия, которую в то же мгновение вытеснило трезвое предположение, что это Энцио пришел за мной, потому что его матери стало плохо. Я вышла к нему, но он встретил меня вопросом: почему я не подошла, как обычно, к алтарю? Я поняла, что он наблюдал за мной во время службы; должно быть, он делал это и раньше, так как сказал «как обычно». Вот, оказывается, почему мне в церкви так часто казалось, что он где-то рядом! Я смотрела на него – его глаза ничего не отрицали, они ничего не скрывали; я прочла в них какое-то невероятное напряжение, которое почти лишило его самообладания.
– Почему ты не подошла к алтарю? – повторил он свой вопрос.
Теперь и меня покинуло самообладание. Боль заглушила во мне рассудок.
– Потому что я стала такой же бедной, как ты, – ответила я.
– Что значит такой же бедной, как я? – удивился и почти смутился он. – Я ни в коей мере не чувствую себя бедным.
– Это значит, что я лишилась права на Святое Причастие, – ответила я.
– Ах вот оно что! Значит, этот поп в своем старом скрипучем ящике грозил тебе? – произнес он сквозь зубы.
– Он не грозил мне. Речь идет о законе Церкви, который я нарушила. Я сделала это ради тебя, Энцио.
Наконец он понял, наконец он отважился понять! Мы шли той же дорогой, что и тогда, когда я, тоже возвращаясь от декана, просила Энцио ускорить нашу свадьбу.
– Значит, ты… значит, ты все же… значит, ты согласна! Наконец-то, наконец-то согласна! – Голос его звенел от триумфа.
Он повернул ко мне свое разгоряченное лицо и в ту же секунду отпрянул назад. Неужели мое лицо было настолько искажено болью, что он так испугался? Сомнений не было: он понял, чего мне стоила эта жертва. И тут во мне вновь забрезжила слабая надежда, единственная надежда, которая еще могла бы сбыться: он не примет моей жертвы, он не может принять ее, ведь он видит, как разрушительна она для меня! Наступило долгое, глубокое молчание. Я ждала, что он вот-вот нарушит его. Но он не сделал этого, он промолчал.
Следующие дни были мучительны. Я все еще надеялась на его обращение. Надеялась вопреки всей безнадежности, заклиная его и содрогаясь от отчаяния. Он знал это – все, что тогда происходило между нами, было отмечено какой-то нереальной отчетливостью, какой-то почти сверхъестественной ясностью; и все-таки я совершенно ничего не понимала. Страдая, с одной стороны, от непостижимости того, что Энцио принял жертву, которую никак нельзя было принимать, я, с другой стороны, была потрясена тем, что Бог отверг эту жертву, ибо по-прежнему не верила в ее действенность. Но иначе, разумеется, и быть не могло – вера в действенность этой жертвы защитила бы меня, освободила бы меня от причастности к миру Энцио.
На самом деле Бог принял мою жертву, но я не смогла распознать Его волю, она открылась мне лишь через отчаяние и страдание. Разрушение моего «я», которое предвидел декан, началось бурно и неудержимо. Все сокровища моей души вдруг уподобились фальшивой монете, изъятой из оборота. Я ощутила свое христианство как чудовищную беспомощность, как жуткое, немыслимое одиночество и сиротство. Подтверждения этому одиночеству и сиротству я находила повсюду. Словно высвобожденные какими-то адскими колдовскими чарами, мне вдруг стали открываться значения всевозможных высказываний, слышанных мною раньше, но не до конца понятых, которые, по-видимому, навсегда запечатлелись в памяти, как будто их выжгли в моей душе и они лишь теперь, спустя время, начали причинять мне острую боль. Мне беспрестанно вспоминались скептические замечания, услышанные в аудиториях, по поводу которых мой опекун однажды с горечью сказал: «Такое впечатление, как будто для высоких умов христианство стало чем-то непристойным». Все насмешки над моей верой, которые мне бросал в лицо Энцио, теперь как будто исходили из моей собственной души – я словно носила в груди чужое сердце, неподвластное ни Богу, ни мне самой, я была заложницей, пленницей этого чужого сердца. Если раньше я часто боялась, что Энцио исчезнет, навсегда ускользнет от меня, то теперь у меня было такое ощущение, словно я исчезла – должна была исчезнуть – для себя самой. Как сказала однажды тетушка Эдельгарт? «Душа человека крепится во вселенной единственно благодаря милосердию Божию, и стоит ей только отделиться от него, как ее уже невозможно распознать. Она словно вдруг погружается в слепую материю, а вынырнув из нее, уподобляется нечистой силе, обитающей в пустых домах».