Книга Скрижали судьбы - Себастьян Барри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, несладко приходится? — спросила она, и это все, что она сказала. Затем она вошла в ворота. Я глядела ей вслед и дивилась этим словам, спрашивая себя, однако, что это было: жестокость, отчаяние, констатация факта? Узнать это было никак нельзя. Они вместе вошли в дом, не оглядываясь, наверное, чтобы Май ненароком не обратилась в соляной столб, взглянув еще раз на Содом.
* * *
Погода все ухудшалась, и мне делалось все тошнее. Дело было не только в утренней тошноте, когда я выскакивала на задворки, чтобы на ветру проблеваться в тростник и вереск. То была тошнота другого рода, которая, казалось, вскипала у меня в ногах и скручивала мне желудок. Я стала такой огромной, что едва могла встать со стула, и до ужаса боялась, что вдруг застряну здесь, без единого гроша, и больше всего я боялась за ребенка. Иногда я видела у себя под кожей очертания маленьких локотков и коленок, а такое разве можно подвергать опасности? Я не знала, на каком я месяце, и со страхом думала о том, что начну рожать, а рядом никого не будет и никто не сможет мне помочь. Много раз я жалела о том, что не заговорила с Май и не окликнула Джека, и не знала, почему же я этого не сделала, разве только потому, что положение мое было заметно, но никакой помощи они не предложили. Я знала, что в американских прериях дикарки уходили рожать в одиночестве, под кустом, но я не хотела, чтобы Страндхилл стал моей Америкой, не хотела решаться на что-то столь одинокое и столь опасное. Одна я быстро освоила нехитрую тактику незаметности и выживания, но теперь я никак не могла ей обойтись. Я молилась Господу, чтобы Он помог мне, читала «Отче наш» тысячу, тысячу раз, и если не могла встать на колени, то вынуждена была это делать, сидя на стуле. Я понимала, что должна сделать что-то, не ради себя — было ясно, что мне никто не поможет и не посочувствует, — но ради ребенка. И вот в какой-то из этих февральских дней я отправилась в Слайго. Час или два я мылась. Накануне вечером я выстирала платье и всю ночь сушила его у слабенького огня.
Когда я его надела, оно было чуть сыроватым. Стоя перед зеркалом, я долго-предолго расчесывала волосы пальцами, потому что понятия не имела о том, куда подевался гребень. В единственном уцелевшем тюбике помады осталась последняя искорка красного — последний раз мазнуть по губам. Я жалела, что не было пудры, все, что мне оставалось — взять кусок известки с той стены, где был очаг и которая поэтому была сложена из камня, раскрошить его в руках и попытаться как-то поровнее замазать этим лицо. Я ведь в город собиралась, и потому нужно было до какой-то степени выглядеть респектабельно. Я трудилась над собой, как Микелан джело над своим потолком. С пальто я ничего поделать не могла, зато придумала оторвать кусок ткани от простыни и обернуть его вокруг горла, будто шарф. Шляпы у меня не было, но ветер так неистовствовал, что долго бы она у меня на голове не продержалась. И вот я отправилась в путь, поднялась выше в гору, куда не забиралась уж долгое время, прошла мимо протестантской церкви на углу и вышла на страндхилльскую дорогу. Как же мне хотелось, чтобы меня в своем брюхе подбросил до места один из виденных мной немецких самолетов, потому что передо мной тянулся долгий, страшный путь. Справа от меня высились горы, и я все спрашивала себя, неужто я когда-то ходила тут так ловко, так легко. Как будто сто лет прошло с тех пор.
Не знаю, сколько там было часов ходу, но ход этот был долгим, тяжким. Впрочем, по пути тошнота будто бы отступилась от меня, словно в нынешнем моем состоянии ей там не было места. Во мне вдруг воспрянула, затеплилась надежда, словно бы поход мой все же мог увенчаться успехом. Я твердила себе: она мне поможет, конечно, поможет, она ведь тоже женщина, и я была замужем за ее сыном. Ну или так оно было бы, не вычеркни они этот брак в Риме. Я думала, ну и пусть, что она тогда была очень холодна со мной, тогда, много лет назад, когда я впервые пришла к ней в дом, но ведь ее большой жизненный опыт поможет ей отбросить эту неприязнь… и так далее.
И снова, и снова, и снова я прокручивала это у себя в голове, милю за милей, пока я передвигала ноги, переваливаясь с боку на бок из-за своего огромного живота — не самое приятное зрелище, уж поверьте мне, и убеждала себя, что так все и будет.
Записи доктора Грена
Ведь даже дата сноса уже назначена, и уже довольно скоро. Должен постоянно себе об этом напоминать. И все равно как-то очень трудно вообразить, что это случится, хотя по всей клинике стоят коробки, упакованные к переезду, каждый день приезжают грузовики и фургоны, чтобы вывезти еще что-нибудь, огромные пачки писем и документов отправлены в архив, пациенты разъезжаются десятками — места для них находятся внезапно, неожиданно, из ниоткуда, как это обычно и случается, — нашлись они даже для моих черных костюмов, а кое-кого из них, в порядке эксперимента, вернули обратно — чуть не сказал, в мир живых. Выражаясь официальным языком, их отправили в дом престарелых, и в кои-то веки это и на человеческом языке звучит пристойно. Отправили, разумеется, с моего позволения. Основная их часть все-таки переедет в новое здание. Ох, как же мне хочется принять окончательное решение насчет Розанны.
Получил очень милое письмо от Перси Квинна из Слайго, пишет, что я могу подъехать в любое удобное время. Буду, значит, готовиться к поездке. Он так отзывчиво откликнулся на мою просьбу, что в ответном письме я спросил, не знает ли он, где в Слайго хранятся архивы Королевской Ирландской полиции, и не будет ли он столь любезен, если их отыщет, проверить, нет ли там сведений о неком Джо Клире. Годы гражданской войны принесли столько разорения, разрухи, что я не знаю даже, сохранились ли все эти древние сведения и потрудился ли вообще кто-нибудь их сохранить. Армия фристейтеров, пытаясь бомбежками выбить ИРА из здания Четырех судов,[59]превратила в золу почти все свидетельства о рождениях, смертях и браках и прочие бесценные документы, уничтожив все записи о той самой нации, которой они пытались подарить новую жизнь, спалив коробки с самой памятью. А оружие им, если я правильно помню, дали или одолжили восторженные британцы, которые, без сомнения, пытались быть полезными новому правительству, с этой их пленительной британской склонностью к широкому жесту, в противовес их обычной кровожадности. Перси я, конечно, ничего такого не сказал. Когда я писал ему ответ, внезапно вспомнил, что он был на той злополучной конференции в Бандоране, хотя сам он точно про это не заговаривал, а я уж точно никогда ему об этом не напоминал.
Вчера вечером пришел домой пораньше, усталый, и, как мне думалось, бесстрашно поднялся в комнату Бет. По-моему, я все же миновал стадию самобичевания и чувства вины. Ведь теперь, когда все закончилось, я остался один на свете, и нашей истории — конец. Я прилег на ее кровать, пытаясь ощутить ее присутствие. Я уловил слабый аромат ее духов, Eau de Rochas — в аэропортах я вечно высматривал их в дьюти-фри, когда они еще там продавались. Я чувствовал себя как-то легко и необычно, но грустно мне не было. Я просил о присутствии там ее отсутствия как о своего рода причудливом, извращенном утешении. На пару минут я почувствовал себя ею — я лежу на кровати, а я, другой настоящий я, сижу внизу, в нашей старой спальне — и что же я про себя думаю? Я ненадежный, я предатель, я не люблю ее? Я зачем-то нужен здесь, даже если между нами пол и потолок? Я не знал. Даже будучи Бет, я не знал Бет. Но опять же на пару минут я ощутил в себе что-то от ее силы, ее доброты и чистоты. Какое же прекрасное это было чувство!