Книга Последняя Ева - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надя не совсем поняла, что имеет в виду Клава, но не стала переспрашивать. Тревога снедала ее, и с каждым днем она все отчетливее понимала причину своей тревоги…
Черниговский переулок, в котором жила тетя Клава, соединял Пятницкую улицу с Большой Ордынкой. И его, конечно, не сравнить было с серым Ленинградским проспектом, да и ни с чем нельзя было сравнить все Замоскворечье. Наде понравилось гулять по его тихим улицам. Невысокие дома, стоявшие здесь, отличались строгими, классически правильными силуэтами, а множество церквей поражало даже ее. Хотя уж у них-то в Чернигове церквей было едва ли не больше, чем во всей Киевской Руси, да и в Киеве их хватало.
Особенно одна здешняя церковь была хороша, на углу Климентовского переулка и Пятницкой – огромная, заброшенная и заколоченная, но, несмотря ни на что, красивая. Надя долго стояла перед нею, задрав голову, смотрела на высокую, суховатую какую-то колокольню и не могла понять, чем так привлекают ее эти запыленные купола и стены с опавшей штукатуркой. Но их вид успокаивал каким-то неведомым образом, а это было ей сейчас необходимо: она не могла решиться…
Надя бродила по переулкам близ двух Ордынок, читала красивые названия на табличках – Монетчиковский, Кадашевский, Татарский, Лаврушинский – и изо всех сил старалась унять бешено колотящееся сердце. Даже о поступлении она больше не думала, даже в училище ей не хотелось сходить еще разок, чтобы рассмотреть все получше…
Она вернулась домой раньше мамы. Но Клава, кажется, была дома не одна: незнакомый голос доносился из-за ее двери, веселый и звонкий.
«Это же, наверно, заказчица пришла, – вспомнила Надя. – Ну да, тетя Клава же говорила: платье какое-то срочно шьет, сегодня примерка».
Надя открыла дверь, и глазам ее тут же представилось странноватое зрелище.
Бахромчатая скатерть была снята с круглого стола, он был теперь застелен только выцветшей клеенкой. А посередине клеенки, прямо на столе, стояла женщина в вечернем платье. Оно было еще не готово – Клава как раз закалывала его булавками по правому боку, и казалось, будто на платье сделан глубокий разрез, как у кинозвезды.
Даже неискушенная в дамских вечерних туалетах, Надя сразу поняла, что платье – роскошное. А вернее – что роскошная женщина стоит посередине круглого стола и примеряет роскошное платье. Оно было длинное, черное, муаровое, а впереди по лифу шла волнообразная отделка из какой-то серебристой ткани. Платье оставляло открытыми плечи и спину, отчего особенно бросались в глаза их плавные, величественные линии.
Но еще больше бросались в глаза не спина и не плечи, а лицо этой женщины, которая почему-то сразу показалась Наде необыкновенной.
Лицо с крупными чертами – нос, пожалуй, выглядел великоватым – было отмечено печатью такого внутреннего оживления, которое не зависит даже от настроения, а если уж оно дано природой, то является постоянной приметой человека. Это оживление так и выплескивалось из глаз – не очень больших, но странного, сразу привлекающего внимание цвета.
Надя всмотрелась внимательнее, пытаясь разглядеть, что же это за цвет такой, – и едва не ахнула, когда разглядела…
Глаза были темно-синие. Не голубые и даже не темно-голубые, а именно синие – настолько темные, что их можно было бы принять за черные, если бы солнечные лучи не били этой женщине прямо в лицо, отчетливо высвечивая цвет ее глаз. Или то самое внутреннее оживление высвечивало их?..
Кроме необыкновенных глаз, дама в полузаколотом платье являлась обладательницей блестящих гнедых волос – тоже не каштановых и не рыжих, а именно гнедых, как шкура породистой лошади. Волосы были небрежно сколоты на затылке перламутровой заколкой и образовывали вокруг головы пышную корону.
Самое удивительное, что при всем этом великолепии дама не производила впечатления красавицы. Ее внешность скорее ошеломляла, чем наводила на мысли о спокойной гармонии.
Стоя на столе, она держала в одной руке зажженную сигарету, а в другой – бумажный фунтик, в который стряхивала пепел. Распечатанная сигаретная пачка с нарисованным оранжевым солнцем лежала рядом с ее туфелькой. Дама, казалось, вот-вот должна была наступить на сигареты тоненьким, изящным каблуком-шпилькой – но не наступала.
Сквозь сигаретный дым в комнате чувствовался запах духов – неожиданно тонкий, нежный аромат ландышей.
– Нет, Клавочка, если бы не принято было в черном, я бы лучше надела то, что ты мне в прошлом году пошила, – серое, из жатого шелка. Помнишь, с фрезовой отделкой? – Она затянулась дымом. – Или лиловое, креп-марокеновое, тоже великолепное, я в нем в Карловы Вары ездила. Потрясающие платья, мои любимые!
– Помню, Милечка, конечно, помню, – сжимая губами булавки, ответила Клава. – Стойте спокойно, ради Бога, иначе уколю!
Надя еще в первый день заметила, что Клава говорит куда красивее даже ее мамы – хотя она ведь портниха, а не учительница литературы. Она даже удивилась своему впечатлению: почему так кажется? И только теперь, услышав несколько слов, произнесенных Клавой сквозь сжатые губы, Надя вдруг догадалась: все дело в интонациях. Именно в них чувствуется изящная ирония, такая странная в устах не слишком опрятной Клавы…
В голосе стоящей на столе женщины это странное очарование – то ли насмешки, то ли безусловного превосходства – чувствовалось уж совершенно отчетливо; может быть, потому Надя и догадалась про Клаву.
– О, а это что еще за юное видение?
Дама заметила Надю и устремила на нее веселый взгляд своих необыкновенных глаз.
– Это Надя, племянница моя, – не вдаваясь в подробности Надиного происхождения, ответила Клава, ловко вынимая изо рта последние булавки. – Из Чернигова приехала неделю назад, в художественный институт хочет поступать.
– Да-а? – насмешливо протянула дама. – Так вот прямо сразу и в художественный институт? Хотя Репин тоже, помнится, был из Чугуева… Ах, Клавочка, я тебе должна рассказать! – вдруг вспомнила она. – И племянница Надя пусть послушает, творческая молодежь должна это знать. Представь себе, оформляюсь я в Канн – ну, разумеется, не через ветеранскую комиссию, а как нам и положено, через Старую площадь. – Голос дамы звенел от удовольствия, которое так очевидно доставлял ей рассказ. – Ну, думаю, Франция, конечно, не Италия – там компартия, что ли, сильная, легко оформиться, – но все-таки и не Западная Германия. Пройду как-нибудь! Являюсь в назначенный день в приемную к цэкашному долбоебу, жду в толпе: вызывают по одному. Жду-жду, захожу тринадцатой – плохое число, ну, плевать. Он меня с порога встречает мудрым вопросом: а почему, собственно, Эмилия Яковлевна, вы хотите поехать в Канн? Я, не растерявшись, несу какую-то лабуду про профессиональный интерес: новые фильмы, дескать, мировой кинопроцесс… А кроме того, говорю, мечтаю попасть в Париж, который тоже предусмотрен нашей программой. А вы знаете, с трагическим выражением на физиономии говорит долбоеб. – Она так похоже и смешно изобразила, как выглядит трагическое выражение на глупой физиономии, что Надя засмеялась. Она вообще слушала открыв рот, напрочь забыв все свои тревоги, мгновенно подпав под насмешливое обаяние этой Эмилии Яковлевны и даже не смущаясь матерными словечками, которые так легко срывались с ее губ и вообще-то не очень были Наде привычны. – А знаете ли вы, что Париж очень опасный город? Ужас какой, говорю! А что такое? А там, говорит, молодых красивых женщин подстерегают провокации. Ну, мерси, думаю, за молодую и красивую, но все равно ты мудак. Какие же, спрашиваю, провокации подстерегают нас в Париже? А вот вас, продолжает он, могут пригласить на свидание, а потом все это заснять на пленку! Надо же, говорю, какой кошмар! Так, может, лучше мне не ехать? И искренне так изображаю на лице печальную работу мысли. Нет-нет, что вы, говорит мой идиот, пожалуйста, поезжайте, но имейте в виду: на свидание – ни в коем случае! А меня черт дернул за язык, я возьми и спроси: а к своим можно на свидания ходить? Он, бедняжка, прямо задергался, мне его даже жалко стало. К каким еще, спрашивает, своим вы собираетесь в Париже ходить на свидания? К своим, объясняю я на голубом моем глазу, к своим из делегации – к ответственному по группе, например… А-а, успокаивается, к ответственному по группе можно…