Книга Распутин. Воспоминания дочери - Матрена Распутина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякий же, хоть раз видевший Дрентельна, твердо запоминал по его наружности, что он русский, имевший несчастье носить иностранную фамилию, так как кто-то из его предков-иностранцев сотни лет тому назад поселился в России.
Бенкендорф, католик и говоривший даже с легким акцентом по-русски, действительно был прибалтийский немец, но, во-первых, он был обер-гофмаршал, то есть заведовал такой отраслью, которая к политике никакого отношения не имела, а если бы он даже пытался на кого-нибудь влиять, то результаты наверное получились бы самые благоприятные, так как он был человек большого ума и благородства.
Грюнвальд имел еще меньше касания к политике, чем Бенкендорф. Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: среднего роста, полный, коренастый, со снежно-белыми усами на грубом, красном лице, он ходил в своей фуражке прусского образца, прусским шагом по Садовой. Иногда его вместе с женой можно было видеть верхом, и никто, глядя на молодцеватую посадку этих старичков, не дал бы им их возраста. По-русски Грюнвальд говорил непростительно плохо, но, опять же, на занимаемом им посту это никого не могло особенно смущать. Он заведовал конюшенной частью и так как дело знал в совершенстве, был очень строг и требователен, то конюшни были при нем в большой исправности, сам же он появлялся во дворце только на парадных обедах и завтраках.
Единственный, имевший возможность влиять на политику как министр двора и близкий к царской семье человек, был граф Фредерикс. Но мне каждый раз становится смешно, когда говорят о нем как о политическом деятеле. Бедный граф уже давно был на этом посту, так как его величество был слишком благороден, чтобы увольнять верного человека единственно из старости. Уже к началу войны Фредерикс был так стар, что вряд ли помнил даже, что он министр двора. Все дела велись его помощником генералом Мосоловым, а он только ездил на доклады и, несмотря на всеобщее к нему уважение, служил пищей для анекдотов, так как доходил до того, что собирался выходить из комнаты в окно, вместо двери, или, подходя к государю, спрашивал его:
— А ты будешь сегодня на высочайшем завтраке? — приняв его величество за своего зятя Воейкова, хотя даже слепой, кажется, не мог бы их спутать.
Конечно, такой человек не мог иметь никакого влияния, и все, знавшие его, относились к нему с большим уважением, но, когда приходилось переходить на деловую почву, обращались к генералу Мосолову.
Теперь об ее величестве. Я утверждаю, что не было ни одной более русской женщины, чем была ее величество, и это с особенной яркостью высказывалось во время революции. Глубоко православная, она никогда и не была немкой иначе, как по рождению. Воспитание, полученное ее величеством, было чисто английского характера, и все, бывшие при дворе, знали, как мало общего у ее величества с ее немецкими родственниками. которых она очень редко видела, из которых некоторых, как например дядю — императора Вильгельма, прямо не любила, считая фальшивым человеком. Не будь ее величество такая русская душой, разве смогла бы она внушить такую горячую любовь ко всему русскому, какую она вложила в своих августейших детей.
После революции особенно сказалось отношение ее величества ко всему русскому. Пожелай она, намекни она одним словом, и император Вильгельм обеспечил бы им мирное и тихое существование на родине ее величества, но, уже будучи в заключении в холодном Тобольске и терпя всякие ограничения и неудобства, ее величество говорила:
— Я лучше буду поломойкой, но я буду в России.
Это — доподлинные слова ее величества, сказанные моему отцу. Я думаю, что этого не скажет ни одна русская женщина, так как ни одна из них не обладает той горячей любовью и верой в русского человека, какими была проникнута государыня императрица, несмотря на то, что от нас — русских, она ничего не видала, кроме насмешек и оскорблений. Нет тех кар, которыми русский народ может искупить свой великий, несмываемый грех перед царской семьей, и, переживая теперь все нескончаемые несчастья нашей родины, я могу сказать, что, продолжайся они еще 10, 20, 30 лет, это было бы вполне заслуженное нами наказание».
«О Боже, спаси Россию»
Приведу и слова Гурко: «Здесь именно сказалась ее в высшей степени благородная, возвышенная натура. Когда в Тобольске у нее закралась мысль, что государя хотят увезти, чтобы путем использования его царского престижа закрепить условия Брест-Литовского мира, ей и в голову не пришла возможность использовать это для восстановления своего царского положения или хотя бы для избавления дорогих ее сердцу детей и мужа от дальнейших страданий. Мысли ее в тот момент всецело были сосредоточены на России, на ее благе, на ее чести, и она решается даже расстаться с наследником и тремя из своих дочерей, чтобы ехать вместе с государем и поддержать его в отказе от санкционирования чего-либо невыгодного для России.
Письма ее из Тобольска к А. А. Вырубовой об этом свидетельствуют с необыкновенной яркостью: «О Боже, спаси Россию, — пишет она 10 декабря 1917 года. — Это крик души днем и ночью, все в этом для меня. Только не этот постыдный ужасный мир», — и дальше:
«Нельзя вырвать любовь из моего сердца к России, несмотря на черную неблагодарность к государю, которая разрывает мое сердце. Но ведь это не вся страна. Болезнь, после которой она окрепнет».
«Такой кошмар, что немцы должны спасти Россию; что может быть хуже и более унизительным, чем это…» — пишет заточенная царица, когда до нее доходят в марте 1918 года сведения о том, что немцы предполагают свергнуть большевиков.
«Боже, что немцы делают. Наводят порядок в городах, но все берут… уголь, семена, все берут. Чувствую себя матерью этой страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на все ужасы теперь и все согрешения».
Сколько бескорыстной любви в этих словах, сколько самоотвержения, при полном отсутствии малейшей жалобы на положение свое и семьи, — сколько благородного чувства!»
Александре Федоровне ставили в вину фразу: «Я борюсь за моего господина и за нашего сына», истолковывая ее таким образом, будто царицу не трогает ничего, кроме семьи. Но эти слова значат совсем другое. Она с самого начала воспринимала себя не как немку на русском престоле, а как православную царицу, которой надлежит всей жизнью подтвердить правильность выбора русского императора.
Ковыль-Бобыль: «Когда великая княгиня Виктория Федоровна заговорила о непопулярности царицы, Николай Второй, прервав ее, сказал:
— Какое отношение к политике имеет Alice? Она сестра милосердия — и больше ничего. А насчет непопулярности — это неверно.
И он показал целую кипу благодарственных писем от солдат».
Бесконечно жаль, что нападки на Александру Федоровну привели к тому, что она не выступила открыто против начала войны, опасаясь упреков в адрес царя. Если бы она заговорила, то с помощью отца смогла бы убедить Николая в пагубности предпринятого им шага. Но увы.
Вернемся к разговору между отцом и Николаем. Последняя фраза, обращенная им к отцу: