Книга Могила Ленина. Последние дни советской империи - Дэвид Ремник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончив университет, я был распределен на комсомольскую работу в Горький. Это был 1952-й, Сталину оставалось жить один год. Я познакомился с рабочими и колхозниками. Я наблюдал полную деградацию, разруху. Я увидел советское общество в его настоящем виде. Тогда у меня начала пробуждаться та самая «интеллектуальная совесть». Некоторые до сих пор ошибочно думают, что все аппаратчики — конформисты, лояльные режиму. На самом деле режим делит людей на две группы: тех, кто уверен, что может чего-то добиться только благодаря конформизму и приспособленчеству, и тех, кто, обладая другим складом ума, осмеливается ставить установившийся порядок под сомнение.
Поэтому когда умер Сталин, я уже прекрасно понимал, что он был за человек. Но из любопытства я все равно поехал в Москву на похороны. Я чувствовал себя, наверное, так же, как один заключенный в лагере, который подбросил шапку вверх и закричал: «Ура, людоед в ящик сыграл!» Своеобразно отреагировал на смерть Сталина мой отец. Он тогда уже ушел на пенсию, в ЦК его привлекали только консультантом. Он сидел в своем кабинете и печатал на старом «Ундервуде», который вывез из Швейцарии, из ленинской редакции. Он позвал меня в кабинет и сказал: «Сын, товарищ Сталин скончался. Будучи последователем Ленина, он создал все условия для успеха нашего дела». Это звучало очень странно. Отец никогда не говорил со мной таким официальным тоном. Думаю, он говорил так потому, что обязанностью его поколения была безоговорочная поддержка генеральной линии партии. И он считал, что должен передать эту обязанность своим детям. Но ведь ему было уже 80 лет, и о партии он заботился еще до революции, живя в эмиграции. Он убеждал не меня, а себя. Он разговаривал сам с собой”.
Когда в 1959 году Карпинский вернулся из Горького в Москву, оттепель была в самом разгаре. Ежемесячный литературный журнал “Новый мир”, возглавляемый Александром Твардовским, публиковал тексты, критиковавшие прежний режим. Хрущев лично прочитал рукопись солженицынского “Одного дня Ивана Денисовича” и разрешил “Новому миру” ее опубликовать. Друзья Карпинского Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский благодаря своим публичным чтениям завоевывали популярность у публики и обрастали поклонниками. Рассаженные по глухим кабинетам в здании ЦК молодые аппаратчики составляли записки с предложениями экономических и политических реформ, не выходя, впрочем, за установленные идеологические и языковые рамки. Карпинский работал заведующим отделом пропаганды и агитации ЦК ВЛКСМ и главным редактором журнала “Молодой коммунист”. А в 1962 году он вознесся в эмпиреи взрослого коммунистического мира. Его назначили членом редколлегии “Правды”, заведующим отделом марксизма-ленинизма. Он добился своего.
“Когда я вернулся в Москву, мой критический запал поутих, — признавался Карпинский. — Я снова был частью элиты — не просто как сын своего отца, а как полноправный ее представитель. Я вошел в высший эшелон номенклатуры, а номенклатура — это другая планета. Это Марс. Тут уже дело не просто в хороших машинах и квартирах. Тут все тебе услужают, армия подхалимов тебя обслуживает, позволяя сосредоточиться только на работе. Мелкие аппаратчики расшибаются ради тебя в лепешку. Любое твое желание исполняется. Захотел — пошел в театр, захотел — прямо из охотничьего домика полетел в Японию. Это жизнь, в которой все легко дается. Конечно, яхты у тебя нет и отпуск на Лазурном берегу ты не проводишь, зато отдыхаешь на Черном море, а это большое дело. Во главу угла поставлены твои удобства. И ты чувствуешь себя королем: достаточно шевельнуть пальцем, и все будет тотчас исполнено”.
Казалось, что перед Карпинским в партии открываются безграничные карьерные возможности. Он вполне мог бы дослужиться до члена политбюро. Он был все равно что выпускник Лиги плюща[65]: умный, амбициозный, с безупречным происхождением. На одной из церемоний в Кремле двое самых влиятельных соратников Хрущева, Михаил Суслов и Борис Пономарев, в глаза назвали Карпинского золотым мальчиком, своим преемником. Один из них сказал, что Карпинский для них — как “сын полка”, что они прочат ему большое партийное будущее по идеологической части. “Мы возлагаем на тебя надежды”, — сказал ему Суслов.
Работая в такой разреженной атмосфере, Карпинский перезнакомился почти со всеми, кто позднее так или иначе сыграл свою роль в перестройке. Он дружил с Егором Яковлевым — биографом Ленина, ставшим потом редактором “Московских новостей”; с Юрием Карякиным — исследователем Достоевского и одним из самых радикальных делегатов на Съезде народных депутатов; с Александром Бовиным — тучным журналистом “Известий”, который пропагандировал “новое мышление” во внешней политике; с экономистами Гавриилом Поповым и Николаем Шмелевым, выступавшими за реформы; с социологом Евгением Амбарцумовым; с Отто Лацисом — сыном старого большевика и редактором “Коммуниста”; с Геннадием Янаевым и Борисом Пуго, руководителями августовского путча; и даже с триумвиратом реформаторов — Эдуардом Шеварднадзе, Александром Яковлевым и самим Горбачевым.
“С Горбачевым я познакомился в 60-е, когда работал в «Правде», а он был секретарем комсомольской организации в Ставрополе, — рассказывал Карпинский. — Он в то время был не очень известен, но, должен сказать, уже тогда говорил то же, что и позднее, в начале перестройке. Он приехал в Москву по какому-то делу — забыл уже, по какому именно, — и мы провели вместе часа два. Он произвел на меня впечатление. Он говорил о возмутительных условиях труда комбайнеров: им платили за километраж, а не за объем продукции. Если вкратце, то он говорил об абсурдной системе стимулов в экономике, точнее об отсутствии этих самых стимулов. Он легко возбуждался, но говорил очень рационально. В первые два-три года перестройки Горбачев был таким же новатором, как в молодости. Новаторские начинания, впрочем, всегда были ограниченными, не выходили за определенные рамки — что впоследствии сказалось. Но я его понимаю. Как и все мы, Горбачев был обречен на двойственность. Двоемыслие было у него в мозгу и в крови. Он прекрасно понимал, что идея вознаграждения за труд была необычной, но не крамольной. С ней вполне можно было экспериментировать. Но нам не позволялось делать политические или философские выводы о том, что сама система порочна. Ты сам избегал таких умозаключений. Ты просто не мог размышлять подобным образом. Это было бы не только карьерным самоубийством, это было шагом к саморазрушению. Поэтому, как и все мы, Горбачев защищался — и от внешнего воздействия, и внутренне”.
Поначалу Карпинский и его друзья не придали большого значения отставке Хрущева, которую в 1964 году организовали Брежнев и Суслов. Узнав об этом, Карпинский с Егором Яковлевым распили бутылку коньяка. Хрущев давно уже занимался удушением прессы и искусства, а в последние годы стал принимать непредсказуемые решения — на партийном языке это называлось “волюнтаризмом”. Через год, когда Хрущев жил пенсионером в печальном изгнании на даче, Карпинский позвонил ему и поздравил с днем рождения. Карпинский сказал, что говорит от имени “детей XX съезда” и что Хрущев, конечно, может быть уверен в том, что история еще по достоинству оценит значение этого съезда в 1956 году, на котором он, Хрущев, впервые выступил против культа личности Сталина.