Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ссес-трен-ка м-моя.
Сержант выдавил тяжелый вздох, почесал затылок и отвернулся. Мокрый с ног до головы мальчик искал глазами машину, ребят, воспитательницу, усатого шофера-весельчака. Попадались одни военные, тоже мокрые, покрытые ледяной коркой. Они кричали, суетились, переносили оставшихся в живых детей, кутая их в бушлаты и маскировочные халаты. Павлик нащупал рогатку за пазухой. Из тумана полузабытья выплыли запотевшие очки воспитательницы, самолетный клин, мокрая кукла. Не его ли заложили вместо кирпичного обломка в кожаный язычок рогатки и пульнули по одному из самолетов? Ломило всего. Нельзя пошевельнуть головой, ногами. Сапер крепко прижимал спасенного к груди, не в силах унять лихорадку щупленького тела. Мальчика тошнило.
— …Г-где Г-гутя, с-сест-ренка ммоя?
Смотрел на правую руку. В ней совсем недавно надежно покоилась ее ручонка. Сейчас был зажат пучок мерзлого клеверного сена. Хотел разжать посинелые сведенные пальцы — не поддались. На запястье болтался разбухший картонный обрывок с синим пятном от химического карандаша. Кровеня зубы, Павлик перегрыз суровую нитку и швырнул остаток бирки за спину сержанта. Раздалось глухое, прерываемое лихорадкой рыдание.
На сборном пункте спрашивали его фамилию — вспомнить не мог. Вагон повез Павла Бесфамильного вместе с шестью спасенными детьми к снегам далекой Сибири. Из детского дома Павлуня был взят в семью Запрудиных. Бесфамильным жил недолго.
В Больших Бродах Павлуню величали — артельный сын. На войне полки усыновляли безотцовщину, берегли пацанву, не обделяли фронтовой кашей возле походных котлов. В тылу усыновляли малодетные семьи. Из переполненных детских домов многие круглые сироты попадали в семейный круг. Обретали новых отцов и матерей. Павлуня Запрудин сразу заимел деда, бабку, отца, брата и две сестренки.
Дедушка Платон относился ревниво, если при нем мальчика окликали артельным сыном.
— Вы бросьте нагонять на него артельщицу. Мальчонок блокадный, хворенький, но… семейный.
— Неужто, Платоша, ты печатью скрепил на бумаге родову с ним?
— Вот тут печать, — старик накладывал на грудь растопыренные пальцы. — Я Павлуню, хотите знать, не казенной печатью — сердцем к себе приложил. Бумага, пусть даже огербованная и с подписью заковыристой — просто мертвый лист. Силу добра дано иметь душе живой, незагаженной.
— Пашка не мочится в постель? Ведь фрицем шибко напужен.
— Любопытной Варваре дверью нос оторвали. Собрались пришить — дратва кончилась, — отшучивался Платон.
В деревне сострадательные старушки называли Павлуню горемычинкой, беднягой, одинешеньким. Выражение — артельный сын прижилось. Несли в запрудинскую избу свежеиспеченные шаньги, топленое молоко с пенкой, кулечки с подсолнуховым и маковым семенем. Дарили обсахаренные конфеты, похожие на танкетки и подушечки. Фросюшка-Подайте Ниточку нацыганила подворно пряжи. Связала сынуленьке шарфик, носки. Ласкала Павлуню, прижимала к плоской груди. Придурковатое лицо бесхитростной попрошайки озарялось расплывчатым зарничным светом.
Замкнутого, насупленного ленинградца старались развеселить, подбодрить, приласкать. Тормошили за плечи. Качали на ноге. Подбрасывали на руках. Однажды у колхозной кузницы Никитка Басалаев — драчун и гонористый парень — дал мальчонке курнуть самосадного табака. После честной — глубокой затяжки Павлуня задохнулся. Из красных глаз покатились слезы. Колени подсеклись, приемыш упал возле коновязи, его затрясло.
За табачное подношение Никитке дали по шее.
— Дубина! Знай, кому табак-горлодер в рот суешь. От его дыма даже у больших парней ноздри обугливаются.
Запрудиным не стали говорить о припадке. С той поры в сторону щупленького мальчика старались не выпускать едучий табачный дым.
Все, приносимое в запрудинскую избу для артельного сына, не считалось за подаяние, милостыню, мирскую христарадную подачку. Это были гостинцы, отрываемые от скудных столов. Кормилась возле них и Фросюшка. Примет от бабушки Зиновии теплую шаньгу, положит на ладонь, поглаживает дрожащими пальцами. Лопочет-лопочет что-то долгими бессвязными словами. Поднесет к постряпушке красное оттопыренное ухо, открыв слюнявый рот, прислушивается. Ждет: снятая с противня картофельная шаньга вот-вот замурлычет простенькую песню.
Непоседливый дедушка Платон считал безделье страшной заразой.
— Придет смерть, руки сложит. Пока, Павлуша, шевелиться надо, работой себя крепить.
— Ты мой настоящий дед?
— Самый пренастоящий.
— Зачем нас бросил? Маме трудно было. Плакала часто. Ты меня не бросишь?.. Смотри, не бросай. Я без тебя сразу умру.
Платоша щурил глаза. Незаметно сгонял к переносью слезы, выжимал пальцами.
— Внучек, ты хорошо в школе учился?
— Нет. Я больной на учебу. Меня к стружкам папиным тянуло. Паркет знаю. Рубанок. Лак. Вот это киянка?
— Она самая.
— Это долото?
— Верно. Молодец.
Дедушка строгал ножку для табуретки. Следил за пытливыми глазами приемного внука.
— Это коловорот?
— Правильно.
— Значит, не бросишь меня? Не бросай, а то я тебя укушу.
Платоша остановил рубанок, раскрыл в улыбке редкозубый рот.
— Ты, внучек, шибче хлебушко за столом кусай. Тощенький — смотреть больно.
— Перетерпел на блокаде, отвык. Раз сухариком подавился. Думал — проскочит, он горло распер. Гутеньку бы покормить хлебцем. Она жевачая была.
Заметила Зиновия: быстро стали исчезать со стола пирожки, шаньги, блины. Обрадовалась:
— Павлунечка в аппетит вошел. Пусть втихомолку ест, лишь бы на пользу.
Деревенская голодная ребятня поджидала хлебника у поскотины, за овином — там ловила решетами снегирей, копошащихся в мякине. Стайкой налетала ребятня на Павлуню. Запускала пронырливые ручонки в карманы телогрейки, за пазуху. Узнавали в принесенных съестных припасах мамкины шаньги, свои пирожки, куски от домашних караваев. Это был естественный круговорот военного хлеба, никогда не пролетающего мимо просящих ртов. Мальчишки ревностно относились к деревенскому любимчику. Ему перепадали их лепешки, паренки, студень, конфеты и другие лакомства. Дети возвращали свое на прочных правах законных потребителей.
Несколько пирожков и ломтиков хлеба Павлуня прятал за голенища пимов. Убедившись, что за ним не партизанят мальчишки, торопился на конюшню к другой деревенской горемычинке — слепой Пурге. Когда Захар Запрудин впервые подвел приемного братца к жующей сено лошадке, рассказав по дороге, отчего она не видит, мальчик погладил ее по храпу и сказал: «Ты — моя».
Его любимая Пурга заученно переставляла лохматые ноги по ступняку. Шла за поводырьком, улавливала чуткими ноздрями несравненный хлебный дух. От запазушного тепла краюшка-ржанушка сочилась влекущим запахом. Он дразнил Пургу и мужичка-тыловичка, глотающего часто слюну. Давно миновало время упрашиванья: Павлуня, поешь то, поешь это. Сейчас он жорко набрасывался на еду. Не дожевав ломоть хлеба, хватался за другой. Еда крепила тело, но не бодрила дух. Про горемычинку говорили: «Ходит потерянный. Думки гвоздиками в голове».