Книга Дамаск - Ричард Бирд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время набирает ход и полноводным потоком течет в будущее, откуда ей всегда можно позвонить. Но торопиться он не будет. Он занят тем, что делает великое открытие (спасибо лорду О'Брайену Уэлсби): человек познает себя вовсе не через работу, путешествия или мятеж, а через одиночество. Теперь у него есть время и место для того, чтобы одолеть массу вопросов, невероятных вопросов, ответы на которые раньше ему были неизвестны. Например, каким человеком он бы вырос, если бы родился в другой семье? И какая его ждет смерть, ужасная или спокойная? Разумно ли испытывать страх? Отчего же он так запутался? Может, потому, что родился недостаточно умным, чтобы понимать, что происходит? Как же так? Несправедливо! Но тут он снова возвращается к мысли о том, что в мире нет ничего невозможного, и все в нем справедливо, поэтому он живет той жизнью, которой заслуживает. Но что же тогда привело его к такой жизни? И могла ли быть другая? Может, на него повлияли жизни других людей, разрушенные, непрожитые? Получи он частное образование, он бы, наверное, смог сформулировать больше вопросов, на которые нет ответа. А закончив Оксфорд или Кембридж, он бы уже умел на них отвечать. Так что не стоит теперь мучиться почем зря.
Он позвонит ей завтра, из телефонной будки, как раньше. Он уже вырос из воровства (один из уроков одиночества). Эта глава его жизни закрыта, она превратилась в воспоминание, завершенное, но всякий раз переживаемое по-новому. Он позвонит ей завтра, без спешки, потому что маловероятно, что его жизнь круто изменится за одно мгновение. Человек рождается и идет по дороге. Начало пути уже позади, прямо по курсу виден его конец, назад поворачивать не принято. Отдельные события лишь слегка корректируют неизбежное, и знание об этом почему-то придает уверенности. Размышляя таким образом, он удаляется от суетности жизни. Время, в любом из его определений, перестает для него существовать. Где он, что он, сколько ему лет, что он носит, что он ест, вся та информация, которая обычно определяет его место в жизни, больше не имеет никакого смысла. Усомниться в истинности своей новой веры он может, лишь вспомнив о своей сестре Рэйчел. Тогда он просто говорит себе, что должен быть счастлив только потому, что живет. Кажется, это самое лучше оправдание безделью. Безделье же предполагает бесчисленное количество занятий и способность ощущать себя моложе. Он утешается не своими достижениями, а мечтами о них. Он все еще может стать членом Английской лиги регби, или совратить Эмму Томпсон, или управлять Английским Банком, или блистать на сцене Шафтсбери, ведь он одинаково близок к осуществлению любого из этих желаний.
Короче: сегодня первое ноября 1993 года, и Спенсер сейчас не в Понтипридде или Дорчестере, не в Райдейле или Итоне, не в Нортфлите или Телфорде, не в Дройтвиче или Галифаксе. У него нет автомобиля – ни «пежо», ни «форда», ни «воксхолла», – ни постоянной работы, ни любящей жены, ни сына, наделенного необыкновенными способностями к спортивным играм с мячом. Зато он еще может прожить любую из этих жизней, и его безделье не приносит разочарований.
Иногда он задумывается, хоть и не очень часто, над тем, что, возможно, существуют лучшие способы смиряться с неудачами, однако ожидание чуда к ним, однозначно, не относится.
Звонит телефон. Уже поздно, на улице темно, Спенсер нехотя идет в коридор и снимает трубку. Звонит Хейзл и, как раньше, без какого-либо вступления произносит:
– Ты помнишь эту игру? Ну же, «Прямо сейчас»?
– Разумеется, помню.
– Что ты делаешь прямо сейчас.
– Разговариваю с тобой по телефону.
– Давай встретимся.
– Когда?
– Сейчас.
– Что? Сейчас?
– Прямо сейчас.
– Ты хочешь сказать, прямо, прямо сейчас?
– Сегодня, сейчас. Давно пора, черт возьми!
Закат. Из окна спальни виден бледно-янтарный неосвещенный козырек уличного фонаря, над крышами домов истекает кровью день. Спенсер лежит на матрасе. Он лежит голый, под одеялом. Хейзл стоит между окном и матрасом, снимает платье через голову. Она поеживается от холода, прикрывает грудь ладонями и залезает под одеяло к Спенсеру. Они крепко прижимаются друг к другу, чтобы поймать ощущение теплых тел, согревающейся кожи. Наконец-то они чувствуют, что начинают жить настоящим.
Интересно, почему они не делали этого раньше – даже не пытались? И не обязательно лежать в постели, просто можно провести вместе целый день. Может, в детстве они пропустили какой-то важный знак – знак судьбы, указывающий, как им себя вести, кем стать и как со всем справляться. Но если знак был послан именно им, как же они могли его не заметить? Вот они лежат в одной постели, голые, здесь и сейчас, даже обнимают друг друга, а никакого знака, подтверждающего правильность происходящего, и в помине нет. Откуда же им знать, что они сейчас в нужном месте и с нужным человеком?
Спенсер тихонечко отодвигается от Хейзл и спрашивает:
– Ты что, правда бы вышла за него, если бы он загнал красный шар в лузу?
– Думаю, что да.
Спенсер понимает, что верит ей. Это пугает и интригует его одновременно.
– А вдруг бы он оказался профессионалом.
– Но не оказался же, правда?
– Ты что, серьезно, вышла бы за него тогда?
– Может быть. К тому же он богатый, и мне безумно понравился его свитер.
Спенсер начинает щекотать Хейзл, она уворачивается, он ухитряется ущипнуть ее и тут же получает ответный тычок, сегодня первый день месяца.
– Но забил-то шар я, – радостно говорит Спенсер. – Вошел как миленький.
– У тебя было на ход больше.
– Дома и стены помогают.
Хейзл вытягивает руку и дотрагивается кончиком указательного пальца до указательного пальца красно-белой вязаной перчатки, висящей над кроватью.
– Перчатка любви, – произносит она, глядя на нее. – Любовная перчатка.
Спенсер проводит ладонью по ее руке от локтя к плечу. Он удивляется своей внезапной уверенности в очевидной значимости этого мгновения, словно оно уже успело превратиться в воспоминание. Он понимает, что если возможность поймать первое мгновение события или решения, способного изменить жизнь человека, вообще существует, то именно сейчас он сможет это сделать. Он спрашивает Хёйзл, о чем она думает. Она опускает руку и крепко прижимается к нему под одеялом.
– Сегодня первое ноября 1993 года, и если ты хочешь, можешь меня поцеловать, – говорит Хейзл.
Сегодня первое ноября 1993 года, и где-нибудь, не суть важно где, может, в Бишоп-Окленде или Шеффилде, в Клайдебэнке или Кумбране, в Портадауне или Уайтли-Бэй, в Корниш-Холле или Строук-он-Тенте Хейзл двадцать три, тридцать четыре, сорок пять, шестьдесят, семьдесят пять, восемьдесят, девяносто девять лет, она состарилась и уже почти умерла, она одна, у нее нигде и никого не осталось. Ее жизнь пронеслась, пролетела, прошла, потеряла какую-либо форму.