Книга Проект "Лазарь" - Александар Хемон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крышка гроба с треском поднимается; с Исидора стаскивают труп. Исидор снова ослеплен, но, немного привыкнув к свету, видит перед собой давешних незнакомцев и еще каких-то людей, стоящих вокруг гроба, в молчании глядящих внутрь, словно задумавшихся о бренности бытия. Исидор садится, озирается по сторонам, потом спрашивает по-немецки: «Я умер?» Незнакомцы смеются и помогают ему выбраться из гроба. Стоять на онемевших ногах он не может, тогда его относят к столу и усаживают на стул. Похоже, они в каком-то подвале; пахнет глиной и сыростью; дальние углы теряются в темноте. На полу рядом с гробом лежит труп; мучнисто-белое, в темных пятнах, раздувшееся, как мочевой пузырь, лицо и черные провалы глаз — Исидор с трудом узнает Исаака Любеля. Двое мужчин поднимают Исаака — он прямой и твердый как доска — и кладут обратно в гроб.
— Исаак, — говорит Исидор. — Это же Исаак Любель.
— Когда-то он был Исааком Любелем, — отвечает усатый. — Теперь он труп.
Таубе открывает перед ней дверцу автомобиля, она садится в машину; водитель просыпается, выпрямившись, берется за руль. Она не обращает внимания на Шутлера и Миллера, которые не уходят, играют на публику, делая вид, будто с ней беседуют. Шутлер, поц, на прощание приподнимает шляпу. Миллер расплывается в идиотской, излучающей оптимизм улыбке. Таубе в трубу дает указания шоферу, они отъезжают, Миллер не упускает случая, чтобы помахать им вслед рукой. У шофера на голове котелок, выбившиеся из-под него космы прилипли к шее. Автомобиль резко набирает скорость, у Ольги пустой живот прилипает к спине, она в ужасе хватается за сиденье. Ее пугает эта скорость; все за окном мелькает, сливается в одно мутное пятно, мир исчезает.
Дорогая мамочка, прости меня за то, что я сделала, но мне пришлось выбирать между жизнью и смертью, и я выбрала жизнь. О мертвых позаботится Бог. Мы должны заботиться о живых.
— Благодарю вас, фрейлейн Авербах, — говорит Таубе и вздыхает. — Вы проявили чудеса героизма. Мы бесконечно благодарны вам за вашу жертву.
Ведь первый помощник Шутлер лучше других знает, сколько нашему городу пришлось страдать. Чикаго перенес пагубное воздействие чуждых элементов, которые пристали к этим гостеприимным берегам не для того, чтобы внести свой вклад в благосостояние общества, а для того, чтобы ненавидеть и разрушать. Разве не видят они величие нашей страны?! Разве не могут, трудясь в мастерских и на заводах, заработать на кусок хлеба, пускай черствого, для своих детей?! Разве не приехали они сюда, спасаясь от безумия убийств и постоянных преследований у себя на родине?! Разве не обзавелись здесь свободами, о которых прежде не смели и мечтать, в том числе, свободой в любой момент вернуться туда, откуда приехали?! Почему им чужды наши благородные помыслы? Разве они не понимают, что у них есть уникальная возможность стать частицей народа, который испытывает естественное стремление к свободе и совершенству, к величию, которое затмит достижения прошлых империй?
Этот гостеприимный город много страдал, но все жертвы окажутся напрасными и бессмысленными, если мы, простив их прегрешения, не воздадим им по заслугам. На костях погибших мы построим великое общество. Спи спокойно, любимый наш Чикаго, враги твои отброшены, и жители отныне могут процветать под защитой закона и порядка.
У Ольги сводит живот, ее подташнивает, но и вырвать ее не вырвет — нечем. Автомобиль несется по лужам вдоль кладбищенской стены. Лежащий между Ольгой и Таубе котелок то и дело подпрыгивает, словно в нем сидит кролик. Она приподнимает шляпу, но на сиденье пусто.
— Что касается нашего соглашения: ваш приятель Марон в безопасном месте, ему ничего не грозит. Мы надеемся, что через пару дней, как только улягутся страсти, нам удастся переправить его в Канаду, где он бесследно исчезнет. Скорее всего, его уже отмыли и накормили. Мои люди позаботятся о нем. Вы никогда больше его не увидите. По правде говоря, я был бы рад, если бы он угодил в тюрьму или, по крайней мере, его хорошенько бы проучили. Он из тех молодых людей, которые не видят великих возможностей, открывающихся перед ними в этой стране. Их интересует лишь то, что они могут получить прямо сегодня, сейчас, и ничего больше. Ослепленные своими сиюминутными прихотями, они не в состоянии представить себе светлое будущее своего народа.
— Герр Таубе, прошу вас, довольно, хватит, — чуть не плача просит Ольга. — Меня тошнит от ваших речей. Пожалуйста, помолчите.
Таубе замолкает. Щеки у него пылают, колено нервно подрагивает — как-никак, сделано еще одно большое дело. Он смотрит на мелькающую за окном прерию, на невесть зачем огороженные ее участки с безжизненной сухой травой, на стаю птиц, в смятении устремившихся к пустому горизонту.
Таубе готов довезти Ольгу до самого гетто, но она просит высадить ее в квартале от дома, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже садится, и она впервые заметит, что сумеречный свет смазывает очертания предметов. Полицьянта в подъезде не будет. И у Любелей никого не будет. В ее квартире пусто и холодно. Надвинется ночь, непроницаемая, бездонная. Ольга не зажжет лампу, не увидит теней. Она сядет за стол, одна как перст, и пустота, медленно заполнив комнату, поглотит и ее.
* * *
Пока мы добирались до Сараева, я прошел все круги ада: ночь напролет руку невыносимо дергало, к утру она стала неметь, и в конце концов я перестал ее чувствовать. В поезде «Бухарест — Белград» Рора большую часть времени курил в коридоре и тамбуре. Уснул он только в автобусе, по дороге в Сараево. Казалось, он выговорился до конца, больше рассказывать ему было нечего. При подъезде к Сараеву, утопающему в сером утреннем тумане, я все-таки решился и спросил:
— Нервничаешь?
— Из-за чего?
— Из-за Рэмбо.
— Нет.
— А из-за чего-нибудь еще?
— Все устаканится.
К тому времени, когда мы прибыли на сараевский автовокзал, рука моя посинела и распухла, как у трупа. Рора не позволил мне взять такси и поехать в гостиницу, а стал уговаривать пойти с ним в городскую больницу, где работала его сестра, благо до нее рукой подать. Настаивал, что необходимо показать руку Азре, — возможно, он сокрушался, что стычка с Сережей произошла по его вине, — а я, в полубреду от непрекращающейся боли, повторял, что все будет хорошо. У меня до сих пор стоял в ушах ласкающий слух хруст Сережиной челюсти; ради этого я бы пожертвовал и второй рукой.
Рора тащил мой чемодан, а я брел, осторожно поддерживая поврежденную руку. Мы шли по улице имени одного известного покойного поэта; у меня возникло ощущение полной нереальности происходящего. Все вокруг было знакомым и в то же время совершенно другим; я чувствовал себя призраком среди живых людей. Прохожие не обращали на меня внимания; во мне не было ничего необычного и значительного, скорее всего, они меня даже не видели. Я вспоминал свою прошлую жизнь, в которой гонял на велосипеде по этой самой улице, а мальчишки по дороге в школу швыряли в меня камнями; в той прошлой жизни я писал на стене ругательства политического характера и без труда крал в магазине конфеты из-под носа слепого старика-продавца, упорно не желающего признаваться ни себе, ни другим в своей ущербности. Никто меня не помнил. Дом — это место, где замечают твое отсутствие.