Книга Межсезонье - Дарья Вернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В следующий вечер тяжелая дубовая дверь квартиры с грохотом распахнулась, и вошел Иракли. Сестра гейшей семенила за ним, будто прячась за его спину. Он не поздоровался, не снял ботинки, а сразу прошел в кухню, где мама разрезала цыпленка табака.
– Значит, так. Еще кто-то полезет в наши дела – прибью.
Ты пойдешь с нами, – он тычет толстым пальцем в лицо Соне, подойдя совсем близко. – Хочешь ты этого или нет, меня не касается. И будешь делать все, что я скажу.
Девка мне нужна, понятно! Она мне понравилась, – нагло говорит маме он. – А ты, – он обращается к папе, – тебе я ноги вырву и квартиру твою в Москве подожгу, чтоб не высовывался.
Сестра высокомерно улыбается из-за его спины.
Вечером Соня задумчиво говорит мне: «А он меня еще тогда трогал. Да, вот здесь», – и она дотрагивается до низа живота, до развилки меж ног.
– Нужно заявить в полицию и сходить в юген-дамт, – сказал Петер, – они же занимаются правами детей.
В полиции заявление не приняли – «он же никого еще не избил? А угрозы не считаются, мало ли что он говорит».
Для югендамта, так написано в его уставе, «благополучие ребенка» превыше всего.
В югендамте сотрудница, ведущая Сонино дело с рождения, смотрит сквозь нас, улыбаясь:
– Ну это просто мамочка устраивает свою личную жизнь. Не переживайте, все уладится. Ну зачем вам наше посредничество – и без нас разберетесь.
Пружина раскручивается-раскручивается, и совершенно непонятно, что делать, куда еще бежать. Куда мне еще бежать?
Давай уедем отсюда, говорит мама лихорадочно, увезем Соню, пока не поздно. Давай. Мы сидим весь вечер, чтобы придумать, как ехать. Куда везти. Они ее будут сразу искать – с полицией. Это точно. Если поймают – нас арестуют. Ну и плевать.
– Снег идет, – тихо говорит Соня и прижимается ко мне. – Вальс снежных хлопьев.
Последний снег в этом году, потому что уже проклюнулись первые листы. В доме напротив замело подоконник, и горит где-то внутри квартиры лампа – уютом, которому не знакома барабанная дробь и непроходящая тревога.
Реальность набухает предчувствием чего-то непоправимого – так, что трудно работать.
Истерично звонит телефон на рабочем столе:
– Саша, она приехала с полицией, она забирает Соню силой! – Голос мамы дрожит и прерывается. Она снова заикается; когда-то в детстве, в старом доме у Донского кладбища, где она выросла, ее напугал дворовый хулиган Мишка-сосун. Когда все спокойно, это почти ничего не заметно, а когда она волнуется, то каждое слово дается ей с трудом.
– Кто она? – Я не понимаю сразу.
Тебе не хочется в это верить – тебе кажется, что такого никогда в твоей семье, в твоем мире не могло произойти.
– У матери официальная опека, и югендамт поручил нам посодействовать выполнению закона. Мать заявила, что ее ребенка насильно удерживают – вы и бабушка. Не советую сопротивляться, иначе на вас заведут дело.
«Пустиииии! Не хочуууууу! Бабааа, помогиии!!!»
Крик звенит, вибрирует, перерастает в вой – так кричат раненные смертельно животные.
И мне тоже хочется кричать в унисон, потому что я понимаю, это конец.
Я – словно я там, а не здесь, на работе, – вижу, как рвется к Соне мама, как ее держат двое полицейских, как сестра с самодовольным лицом, лицом победителя, тащит упирающуюся, заходящуюся в крике Соню по асфальту. К машине – чтобы увезти навсегда.
«Вы же видите, она не хочет уезжать! Подождите-не давайте ей увезти ребенка-она всегда жила с бабушкой, с нами», – я захлебываюсь словами, хотя они тут уже лишние, потому что я чувствую, что все слова бесполезны, слова – только жалкая попытка что-то сделать, что-то изменить, что мощно, огненным смерчем идет по нашей жизни.
А в трубке только короткие гудки. Гудки. Короткие. Гудки.
Когда живому отрубают голову, тело еще не знает этого, оно продолжает идти, оно двигается, оно не понимает, что головы уже нет, что вместо нее – красное месиво, кровавая лужа на асфальте.
Ты упала на дно, ты лежишь где-то глубоко внизу в позе эмбриона, не чувствуя, кто ты и где ты. Ты не чувствуешь даже то, на чем ты лежишь.
Ноги твои превратились в лед, ты заледенела, будто лежит внутри огромная, нетающая глыба, будто сжимает огромная ледяная рука попеременно то сердце, то желудок, то матку.
Ты даже не можешь плакать – потому что нечем, а можешь только повторять тихо, так, чтобы никто не услышал: «Соня, прости меня, прости меня, Сонечка».
И задыхаться – словно всего воздуха мало. Тебе и не положено воздуха, потому что ты не уберегла, ты ничего не смогла сделать, чтобы предотвратить.
Ты умираешь внутри – ты закончился.
Поэтому ты превращаешься в лед, ты трясешься в немом плаче – ты не можешь спать, ты превращаешься в нее, становишься меньше. А ей холодно, ей очень холодно, больно, и все вокруг только черное, только черный ужас, им пропитано все. Стены в мужском рабочем общежитии, общежитии с жильцами-бандитами и одним общим душем на этаже, куда ее увезли сестра и Иракли.
«Это она тут ревет, – зло сказала сестра по телефону Рите, больше ни с кем она разговаривать не стала, – лежит на постели голая и ревет. Будет скулить, пока не подчинится. Она у нас кровью умоется».
Ужас, ледяной ужас идет откуда-то извне, я чувствую ее боль, ее страх, ее отчаяние. Как может маленький ребенок выдержать все это? Как может выжить, если его ломают?
Где-то в стене – я знаю, за ней никого нет – словно кто-то пересыпает пшено: шшшшшш, шшшшш. Помолчит и снова шуршит. Словно Сонина душа осталась в этой квартире. Я остаюсь ночевать с мамой в опустевших комнатах – нельзя оставлять ее одну, мне страшно за нее.
Опасность сгустилась, превратилась в плотный воздух, через который нужно прорубаться, нужно раздвигать его плечом.
Мы вставляем в дверь маминой комнаты замок; теперь дверь можно запирать на ключ. Хотя и это не дает чувства защищенности – здесь все документы, все бумаги за семь лет жизни в Австрии. Бумаги, с которыми мы побежим в югендамт.
«И не надейтесь ни на что, опека на моей стороне. Они-то знают, кто тут порядочный», – хвастливо говорит сестра.
Вена становится свинцовой – все цвета и поверхности исчезают, внезапно превратившись в свинец. Свинцовые улицы, свинцовые дома, жидким свинцом вливается воздух в окаменевшие легкие, все, до чего дотрагивается рука, из свинца – гладкое, неживое. В мире нет запахов и вкусов, а есть только свинец.
Цвет проявляется в страшных снах – они пугающе цветны и подробны.
«Я уеду с ней в Грецию, мы пристроим ее в бордель, маленькие девственницы там хорошо идут», – зло выплевывает сестра, когда говорит с Ритой.