Книга Русачки - Франсуа Каванна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Передышка. Стучатся в дверь. Неистовые крики. Рене-Лентяй чиркает спичкой. Папаша пытается открыть дверь. Заклинило. Беремся втроем, высаживаем, появляется какой-то тип, как полуночный черт в урагане черного дыма. Внешний мир — один черный дым и вонища. Кашель. У мужика в глазах бешенство. Он орет:
— Дом горит! Горит весь квартал! Alles kaputt! Alles! Uberall! Это единственный еще целиком не сгоревший дом! Мой дом! Помогите! Кто хочет мне помочь?
Как раз в этот момент снова посыпалось. Дверь вырвана у меня из рук, куски свода падают на нас, но он еще держится. Волна проходит.
Смотрим друг на друга, — не очень охота. Поло Пикамиль вопит:
— Хватит с меня этой мудацкой дыры! Пусть будет что угодно, но здесь не хочу подыхать!
Он говорит хозяину:
— Ich komme mit!
— Ich auch! — говорю я. Выходим за ним.
— Ступайте валять дурака сколько вам влезет, но хоть закройте дверь, гады!
Это Ронсен. Слышно, как он старается снова всадить стальную дверь в покоробившуюся притолоку и истерично матерится.
Подвальная лестница наполовину завалена щебнем. Чем выше мы поднимаемся, тем сильнее разит гарью. Карабкаемся, перескакивая через ступеньки, до самого чердака. Стропила пылают. Через проемы в крыше виднеется небо апокалипсиса. Красное и черное. Пожар хрипит и трещит, невидимые бомбардировщики продолжают рыскать вокруг, невозмутимые, как крестьянин, вспахивающий свое поле. Гудят они огромным, жутким своим гуденьем. Флак тявкает и стервенеет. Вдали молотят бомбы. Они принялись за другой район города, туда, восточнее… Восточнее! И тут меня охватил животный страх. Кишки внезапно втянулись, прилипли к легким. Мария! Она под таким же! Она тоже! А вдруг я больше ее не найду? Она, быть может, уже в виде каши вперемешку с кирпичами, кусками досок… Я паникую. До сих пор я никогда так не чувствовал, до какой степени это было возможным. Что вдруг, внезапно, ее больше не существует. Что прибегаю, как мудозвон, стремлюсь к ней и — ничего: не будет больше Марии! Никогда не было. Останется только пространство, где должна была бы находиться Мария. И где ее больше не будет. Она останется только в моей голове, воспоминанием… Нет, черт возьми, нет! Быть такого не может! Она существует, Мария, я ее видел, сжимал в своих объятиях, только еще вчера вечером! Она там, боится, так же как я, боится за меня, глотает дым, жует штукатурку, по лицу у нее размазаны слезы, сопли и копоть, она думает, как будет мне рассказывать сегодня вечером, и потом вдруг она говорит себе, что я, может быть, погиб, что вполне возможно, что я погиб, вполне возможно, даже, ох, черт возьми, нет, Мария, я здесь, я здесь, я боюсь, будь там, Мария, я иду, война подвела нас друг к другу, война нам подруга, не может она нас убить, одного без другого, одного без другого!
Спрашиваю у Поло:
— Думаешь, они там здорово нахлебались, в Баумшуленвеге? Или в Трептов?
— Все возможно. Сегодня что-то уж очень стараются.
Пришлось удовлетвориться таким ответом.
Мужик протягивает нам ведра. Положенная по уставу противопожарная цистерна полна воды. Мочим тряпки. Обвязываем ими лицо. Бежим, как сумасшедшие, с ведрами, стукаемся обо все, — ни черта не видно, слезы нам путают все на свете, к счастью, Рене-Лентяй и Папаша к нам подходят, и тут уж пошло быстрее, работаем по цепочке, ведра летят из рук в руки, — расправились, ну да, в конце-то концов, расправились со всем этим блядским пламенем!
Хозяин делает нам знак, что и это еще не все. Он открывает дверь. Она выходит на гудронированную террасу. От зажигательных бомб загорелся деготь, горит он с ужасным желтым ватным дымом. Ну ладно, раз уж взялись… Бак с песком (тоже положенный по уставу!) заполнен. Natürlich. Набрасываемся с лопатами, с ведрами, задерживаем дыхание, бросаем песок на пламя, растаптываем, чтобы разровнять, бежим еще, вдохнув как следует через тряпку. В конце концов утрахали мы вконец и эту гадость тоже. Старикан плачет от радости.
Отсюда, сверху, насколько хватает глаз, все, что не было приплюснуто до уровня проезжей части дороги, пылает. Пожар сжирает то, что осталось от того островка, который раньше он обходил. Жилой дом, который мы только что спасли, отделен от других садиками. Он может уцелеть только в том случае, если старик будет нести вахту на крыше, со своими ведерками и лопаточкой, покуда будет подпрыгивать искорка. До предстоящего раза…
Папаша просит мужика подписать бумагу, подтверждающую, что он и наша бригада на него трудилась. Папаша должен отчитываться. Старикан приводит нас в свою квартиру, наливает по стопке шнапса и подписывает все что угодно. В своем восторге он сам составляет полное энтузиазма свидетельство того, что французы такой-то, такой-то и такой-то, рискуя жизнью, под жуткой бомбежкой, в такой-то день и в такой-то час, активно способствовали спасению немецких жизней и немецкого имущества.
Поло прикарманивает эту писульку и произносит:
— Может когда-нибудь пригодиться.
Совсем вдали какая-то сирена объявляет об отбое воздушной тревоги. Наверное, здешние сирены все разбиты. Вот мы опять выходим наружу. Адский рокот умолк. Слышится только непрерывное ворчанье-потрескивание, мощное, равномерное; сильный спокойный гул горящего города.
Вдали, совсем далеко, слышны пожарные. Что могут сделать пожарные, когда сто тысяч домов полыхают? Время от времени декорация сотрясается взрывом. Это бомбы замедленного действия. Какая изобретательность! Как, должно быть, они веселятся, эти изобретатели, которые изобретают такое! Авиаторы ставят часовой механизм этой хреновины, думая о физиономии того типа, которому показалось, что он спасся! А вертикальные торпеды, ну разве не блеск? Просверливает такая тебе дом сверху донизу, отрегулирована она так, чтобы взорваться только после определенного числа столкновений, пробивает она насквозь все полы, взрывается только в подвале. Здоровый порыв пыли просачивается через подвальные фрамуги, по горизонтали. Жилой дом оседает вокруг себя, становится на колени, измельчается в чистенькую кучку, безукоризненно, погребая свой подвал-бомбоубежище вместе со стенами, размазанными ярко-красной человеческой кашей…
Придется нам возвращаться пешком. Нет ни S-Bahn, ни метро, ни трамвая: электричество отключили. Топать пятнадцать километров до Баумшуленвега. Папаша взглянул на часы. Возвещает на полном серьезе:
— Feierabend!
«Рабочий день закончен!», — еще бы… Ну мы и пускаемся в путь.
Ронсен посмеивается и аплодирует при каждом взрыве. Рассказывает нам, ярко жестикулируя:
— Пока вы там играли в бойскаутов, я аппарат себе позабавил. Лет сорока, но вполне ебабельная. Ну и мандраж! Та, что вопила, ну помните, вопила она, вопила, остановиться никак не могла. Я ей: заткнись, «Maul zu!», — ору ей, хоть это могу по-немецки, а она — ну полная истеричка. Да черт тебя побери, трясу я ее за плечи, а потом вдруг чувствую, что вовсе недурно, есть за что подержаться по части упругого мяса; уж и не знаю, которая там из них, темно было так, совсем как в жопе, притягиваю ее к себе, убаюкиваю, говорю ей: «Nix schreien! Schon fertig! Alles Gute!», — как с ребеночком, в общем. Похлопываю ее по щеке, глажу лицо. Мало-помалу она успокаивается, но дрожит как лист, тогда я начинаю размещать свои лапы, а у нее груди, сволочь, в ее-то возрасте, во! А у меня — так сходу встает! Беру я ее руку, чтобы прощупала, — куда там, — подпрыгнула как ошпаренная! Во, блядина… Но тут в самый раз, как впопад, опять понеслось… И вот она снова орать, дрожать, прижимается, черт побери, а у меня-то стоит аж так, что и про мандраж забыл. Думаю, черт, блядушка, получишь ты от меня, дай бог душу! Раздвинул я тут ей ляжки, чуть притюкнул, — она до того боялась меня из рук выпустить, что в конце концов поддалась. Ну и работа же чертова, представь себе, снять трусики с бабы, которая прижимается к тебе так, будто тонет! Но все-таки смог, ядрена вошь! Впендюлил ей свой шашлык, и как раз вовремя, а то уж чуть было не выпустил на природу всю свою простоквашу. И скажу тебе, да, черт возьми, когда уж пошло дело, она тогда тоже взялась, да, парень! Ух и трахучая оказалась, скотина! Загарпунила она мне язык, — думал, вот-вот проглотит! А под конец, эх, чего там, клянусь, — вопила уж не со страху! Ух, легче стало!