Книга Книга Бекерсона - Герхард Келлинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он обращался к властям, но ему не поверили. Он пытался представить неоспоримые доказательства — безуспешно. Он начертил представленную в виде таблицы схему, пытался отразить хронологию, но это не вызвало интереса. Чем больше он вгрызался в свою историю, то есть в свою вину, тем холоднее и отчужденнее реагировало на него окружение. Ему отказывали, гоняли из одной инстанции в другую, предлагали по-хорошему прекратить хождения, иногда ради приличия выслушивали, наконец принимали решение, брали под опеку и переправляли сюда, где он прозябал, живя исключительно воспоминаниями.
Дело в том, что он сам заявил о себе властям, обвинив себя в убийстве Анхойзера, что в общем-то не помогло. Вместо ожидаемого результата он оказался здесь, откуда изначально зародилась его сага, где, однако (тоже здесь), ему никто не верил и где он так и не преодолел первоначальные ориентиры. Разве что однажды (по чьему-то недосмотру) ему удалось заглянуть в «Дело Левинсона», которое, как он давно заметил, повсюду сопровождало его и где содержалось психопатологическое заключение, примерно следующее: ярко выраженные черты нытика, болезненные проявления себялюбия, отклонения от нормального поведения, признаки параноидальной шизофрении, психопатия, проявления строптивости, опасен.
Вместе с этим делом его историю как назойливый раздражитель постарались запрятать куда подальше до того, как д-р Клейнке… нет, прежде он познакомился с д-ром Кёпке, желавшим взяться за это дело. Это был грубый тип авторитарного склада, неотесанный человек, замкнутый. Он придумал ему свою характеристику — усредненный профессионал, совсем не воспринимавший его, Левинсона, как человека, — угловатая худая рожа, которая подергивалась от кипевшего в нем презрения. Он-то фактически дал понять (этот Medizyner уже не мог больше произносить данное слово без ипсилона[11]), что все это он, Левинсон, мог просто-напросто выдумать. В литературе были примеры творчески-продуктивной мании величия. Доказательствами он все равно не располагает, а если бы располагал, то неизменным оставался бы вопрос, что в итоге доказало более или менее подтвержденное обстоятельство. В этой связи ему, Левинсону, ничего не приходило в голову. Собственно говоря, на фоне происшедшего с ним — зачем такому, как он, какие-либо доказательства? Это ведь была его жизнь, на кон была поставлена истина его жизни; в каких так называемых доказательствах нуждалась эта истина?!
После Кёпке был д-р Клейнке, новая попытка и снова все сначала. Клейнке он тоже все рассказал: Бекерсон, Кремер, «Горная книга» (не забыл и Лючию), что тот впоследствии назвал субституцией идентичности с рецидивами параноидального психоза. Тому также было что сказать, хотя он ничего не понимал по сути. Вместо этого он поставил его перед выбором — заняться лечением (о Боже, да за свою жизнь он был вынужден это проделывать неоднократно) или примириться и оставаться здесь в изоляции, на что он, к удивлению и разочарованию Клейнке, добровольно решился в силу обстоятельств.
Ему пришлось пережить и кое-что другое. Некоторые относились к нему вполне искренне и заинтересованно, но их каким-то образом выводили из игры — например, некий полицай-ассистент по имени Архус, который (между прочим, с помощью интеллигентных вопросов опять-таки решающим образом помогал ему, Левинсону, припоминать детали) живо интересовался его историей. Но в один прекрасный день и он исчез — якобы трагически погиб во время отпуска, который проводил в Кении.
В ходе всех допросов, кроме тех, что проводил Архус, стало ясно, что никто не верил ему — или не хотел верить. Постоянно возникало подозрение, что он снимающий пенки честолюбивый неудачник, который норовил примазаться к придуманному им самим делу Кремера, которого просто не существовало, поскольку упомянутый Кремер умер естественной смертью. Вследствие этого он только напускает на себя важный вид, поэтому в интересах общественного спокойствия и порядка его следовало поместить в сумасшедший дом. Так ему и сообщили — дела Кремера просто не было, и о покушении на Альстере ничего не было известно. Правда, популярный писатель Кремер действительно скончался от последствий неожиданно возникшей у него эмболии, а также некий Анхойзер добровольно лишил себя жизни на Альстере, у него был найден пистолет, явно то самое оружие, которым было совершено преступление, и упомянутый Анхойзер вплоть до своего раннего ухода на пенсию вел упорядоченную и неприметную жизнь — впрочем, обо всем этом писали газеты, но это мало что говорило.
Удивительно было лишь то (и, собственно говоря, безрассудно), что он, Левинсон, как раз в тот момент, когда благодаря этому делу наконец-то полностью пришел в себя, когда он впервые действовал абсолютно самостоятельно, когда он вмешался в течение событий, хоть и не преднамеренно, стихийно решая вопрос о жизни и смерти, — именно тогда он убедительнее всего пошел на самоизоляцию, познав здесь высшую меру отчуждения, причем вновь извне, по вине других! Фактически все в его жизни происходило по инициативе других… Словно сам он собой ничего не представлял, оставаясь лишь средой для обитания иных существ, высасывающих из него собственное существование, как паразиты, которые в данной среде ощущали себя здоровыми, считая больным его.
Сегодня он ощущал себя сломленным человеком. В нем не осталось больше жизненной силы и мужества, а в сущности, ему недоставало столь необходимой уверенности. Просто он утратил веру во все. Порой ему казалось, что в голове все перемешалось: истинное — лишь с объявленным таковым, подлинное — с утраченной книгой. В какие-то моменты он сам не отдавал себе отчета в том, что реально пережил, а что воспринял со страниц книги. Это был его собственный последний опыт: из него выветрилась уверенность, его устойчивая внутренняя опора. Фактически он все больше жил в каком-то сне, в условиях какого-то искусственного мира, это представлялось последней истиной его истории. И если здесь он так подробно излагал свою историю (собственно говоря, историю Бекерсона), это стало возможным только потому, что он уже давно поставил себя на место другого, растворился в нем, с самого начала выражал одинаковое с ним желание, домысливал за него, вследствие чего до сих пор оставался орудием в реализации его игры воображения. Поэтому чем еще могла обернуться полнота происходящего, если не иллюзией, галлюцинацией Бекерсона, воспринятой им, Левинсоном, до конца дней своих.
В последнее время он все глубже задумывался о нем, Бекерсоне. Фактически он все больше сближался с ним, становясь его одним-единственным близким знакомым. Прежде всего дорогие его памяти образы: прикрывший лицо планом города незнакомец на корме «Сузебека», который, слегка вытянув руку в его, Левинсона, сторону, медленно удалялся… и еще один образ в яхте, когда он, уже бездыханный, «выбрал» парус… Но в еще большей степени, чем все прочее, — забрызганные стекла очков, за которыми прятались его глаза, мертвые глаза Бекерсона, которые все еще разглядывали его в преддверии собственной смерти.
Если он о чем-то и сожалел, то это поспешность, с которой сжег книгу и, к сожалению, уничтожил собственную историю, что являлось последней из длинного ряда его ошибок, вызванных глупостью, слабостью и страхом. Наверное, ему придется смириться с тем, что этой книге суждено было иметь одного-единственного читателя. Но разве не всегда так было, что соответствующий читатель неизменно оставался единственным? Ведь книга пишется флюидами одной души и неизменно возвращается в нее же, только в нее… И это утешение, эту последнюю уверенность он всегда черпал из осознания того, что после прочтения книги, пусть даже всего один раз всего одним человеком, она уже навсегда останется в памяти человечества. Он не мог это обосновать, однако ни на миг не сомневался: однажды прочитанную книгу уже никому не дано уничтожить.