Книга Содом и Гоморра. Города окрестности сей - Кормак Маккарти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что случилось?
— Да даже и не знаю. Много чего. В основном то, что я не смог ужиться с ее родней. Мамаша у нее была — это кошмар какой-то. Я-то думал, навидался я в жизни злобных теток, а оказалось — нет. Если бы ее старик прожил дольше, у меня, может, и был бы шанс. Но у него было больное сердце. Я видел, как все это приближалось. И когда я справлялся о его здоровье, у меня это был не просто дежурный вопрос. В конце концов он слег и умер, и тут появилась она. Со всеми пожитками. Ну и настал моему житью женатому конец.
Он взял со стола свои сигареты, прикурил. Задумчиво пустил через всю комнату струю дыма. От парня взгляд не отводил.
— Мы прожили с ней три года, почти день в день. Она, бывало, купала меня — хочешь верь, хочешь нет. И мне она очень нравилась. А когда замуж выходила, прямо что сирота была.
— Сочувствую.
— Мужику ведь, когда женится, откуда знать, что будет дальше. Ему-то кажется, что он знает, только куда там.
— Наверное, вы правы.
— Если ты честно хочешь знать, чтó у тебя не в порядке и что надо делать, чтобы исправиться, всего-то и надо — пустить в свой дом ее тестя с тещей. Тебе в этом вопросе наведут полную ясность, это я гарантирую.
— У моей вообще родных нет никого.
— Это хорошо, — сказал Орен. — На этот счет ты выступил круче некуда.
После ухода Орена он долго сидел, попивая кофе. В окно было видно, как далеко на юге, на самом краешке неба, во тьме над Мексикой тонкими змеиными языками беззвучно выскакивают молнии. Звук при этом был один-единственный — тиканье часов в коридоре.
Вошел в конюшню, смотрит — у Билли еще горит свет. Прошел мимо — к деннику, где держал щенка, посадил его, поскуливающего и пытающегося выкрутиться из рук, на сгиб локтя, принес в свой закуток. В дверях своего закутка остановился, оглянулся и позвал:
— Эй, ты не спишь?
Отпихнув полог, пошарил в темноте, отыскивая шнурок выключателя.
— Привет, — отозвался Билли.
Он улыбнулся. Выключатель дергать не стал, сел в темноте на койку, почесывая брюшко щенка. Пахло лошадьми. На дворе разыгрался ветер, от его порыва загремел плохо закрепленный лист кровельного железа в дальнем конце конюшни, но налетевший ветер сразу стих. В помещении было прохладно, и появилась мысль, не затопить ли маленький керосиновый обогреватель, но, подумав, он только скинул сапоги и штаны, опустил щенка в его коробку и заполз под одеяло. Ветер снаружи и холод в комнате напомнили о зимних ночах на равнинах Северного Техаса, где он жил в доме своего деда. Там точно так же, когда с севера налетала буря, прерия вокруг дома вдруг освещалась белым при внезапных вспышках молний, а дом сотрясался под ударами грома. Как раз в такие же точно ночи и такие же утра в тот год, когда ему впервые доверили жеребенка, он, бывало, вставал, завернутый в одеяло, и скорей в конюшню, — во дворе приходилось налегать на ветер, а первые капли дождя били хлестко, как камешки; дальше надо было пройти весь длинный конюшенный проход, и он шел по нему, похожий на закутанного в саван беженца, и полутьма прорезалась быстрым стаккато полосок света от прерывистых дощатых стен, когда один за другим, мельком, только на краткий миг белой вспышки открывались электрические просцениумы, и вот он уже в нужном деннике, где стоит маленькая лошадка, стоит и ждет его; он отпирал дверь, садился на солому, обнимал животное за шею и так держал, пока оно не перестанет дрожать. Он проводил так всю ночь и все еще сидел там утром, когда в конюшню входил Артуро, чтобы задать лошадям корму. Домой его обычно провожал Артуро, который из всех домашних один в этот час не спал, и он шел с ним рядом, отряхивая одеяло от приставшей соломы. Шел и молчал, будто он юный лорд. Будто он не лишен наследства войной и военной машинерией. В ранней юности все его грезы были об одном: прийти на помощь кому-то или чему-то испуганному и помочь. Нечто подобное, бывает, снится ему до сих пор. А еще вот: он стоит посреди комнаты в черном костюме и завязывает новый черный галстук, который надевал лишь однажды — в холодный и ветреный день, когда хоронили деда. И вот на другом таком же промозглом рассвете перед работой на ранчо Мэка Макговерна он стоит в своей выгородке конюшни в другом таком же костюме, и две половинки картонной коробки, в которой костюм доставили, лежат на койке пустые, если не считать разворошенной гофрированной бумаги, а рядом ленточка и нож, которым он ее разрезал (нож-то еще отцовский), а в дверях стоит Билли, на него смотрит. Вот застегнул пиджак, повернулся. Перед собой держит руки, скрещенные в запястьях. Маленькое зеркальце, которое он пристроил на один из продольных брусьев два на четыре дюйма, вмещает в себя всю грубую, в торчащих гвоздях, стену помещения и его лицо, бледное-бледное. Может, из-за света, который зима разлила окрест. Чуть наклонившись, Билли сплюнул в солому, повернулся и двинулся по проходу — это он в дом пошел, завтракать.
В последний раз увидеть ее ему суждено было в том же угловом номере на втором этаже гостиницы «Дос-Мундос»[198]. Он вел наблюдение из окна и, увидев, как она расплатилась с водителем, сразу пошел к двери, чтобы посмотреть, как она будет подниматься по лестнице. Пока она сидела, переводя дух, на краешке кровати, держал ее руки в своих.
– ¿Estás bien?[199]— сказал он.
— Sí, — ответила она. — Creo que sí[200].
Он спросил ее, уверена ли она, не передумает ли.
— No, — сказала она. — ¿Y tú?[201]
— Nunca[202].
– ¿Me quieres?[203]
— Para siempre. ¿Y tú?[204]
— Hasta el fin de mi vida[205].
— Pues eso es todo[206].
Она сказала, что пыталась за них молиться, но не смогла.
– ¿Porqué not?[207]
— No sé. Creí que Dios nome oiría[208].