Книга Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии - Василий Иванович Немирович-Данченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карло Брешиани остановился.
Незаметно для себя, он поднялся на Позилиппо.
Над ним вверху простирали зеленые зонтики картинные красивые пинии. Вниз падал скат, в пышной зелени, точно курившейся лунным светом… Таинственно и недвижно лежала бездна залива, и за ним весь белый, стройный, несравненный террасами подымался Неаполь. Везувия не видно. В осиянной дали красным пятном вспыхивал его кратер…
– Да, если бы можно было вернуть!
Глубоко ложатся в детскую душу впечатления первых лет. Каждая мелочь в это время вносит черточку в характер. Если бы Карло Брешиани пришел теперь к сыну, – всё равно они почувствовали бы себя чужими… В чем только он не обвинял Этторе, не зная его. Эта ночь, эти воспоминания помогли старику лучше понять молодую душу… Интриги, намеки на отца, сравнения с ним. Да причем же здесь Этторе? Непрошеные поклонники, усердные не по разуму критики, а может быть и оскорбленные когда – нибудь им, гордым Брешиани, молчавшие долго и теперь отплачивавшие ему за невнимание, пренебрежение… Нет, разумеется, не сын его повинен в этом. Старик слишком хорошо его видел сегодня и понял… Довольно вражды и зависти. Пора кончить это.
Какое – то белое крыло мелькнуло в заливе. Еще раз. Определилось и осталось на нем, точно родившееся из лунного света. Карло всмотрелся, – к берегу издали под парусом плыла лодка…
XLI
Молодой артист всё это время был в лихорадке ожидания.
Ему ненадолго вскружил голову громадный успех в Неаполе. Он понимал: в искусстве еще более, чем в жизни останавливаться на месте нельзя, надо идти вперед и вперед, иначе тебя отодвинут, и трудно будет завоевать старое место. Еще никогда он так много не работал – и больше всего, когда другим казалось, что он ничего не делает. В этом отношении все художники одинаковы. Когда писатель берется за перо, музыкант за смычек, живописец за кисть, артист выступает на сцене – главное уж сделано ранее. Наслоились известные впечатления, в стройную гармонию пришли мысли, образы расположились в цельные и реальные картины. Кажущийся непосвященному труд является только работою переписчика, передающего начисто то, что вчерне давно уж сложилось и готово.
Этторе Брешиани вставал рано. Он любил солнце, когда оно в розовом тумане величаво подымалось за горами Неаполитанского залива. Сидя у окна, над оживотворявшеюся морскою гладью, любуясь суетою пробудившегося города, ловя тысячи нарождающихся звуков, Этторе тоньше и яснее чувствовал. Этим утренним часам он был обязан лучшими моментами артистического торжества, настоящими победами художника, завоевывающего толпу, сначала ее изумляя, потом умиляя до глубины души. Так и сегодня. Он только что набросал несколько слов сестре Эмилии, прося ее рассказать матери его тайну, и, придвинув кресло к широко открытому простору Божьего мира, смотрел, как солнце щедро сыпало золото и розы на бесчисленные кровли большого города…
Весь мрачный, тяжелый подымался на самом краю этой картины Везувий. Дым из него стлался над морем лиловый, скаты намечивались темною синью, городки внизу тянулись длинным, непрерывающимся ожерельем. Этторе знал, что теперь его никто не потревожит – и в этой дивной декорации для себя одного мысленно играл будущую роль. Он помнил ее наизусть. «Мазаниэлло[87]» ему давно нравился и тянул к себе. Этот простодушный народный герой действовал именно среди кулис, выдвинутых перед ним природой и историей Неаполя. И Этторе, блуждая по ним рассеянным взглядом, думал, как Мазаниэлло, должен был расти, что чувствовать, к каким приемам привыкать в тесных улицах и на маленьких и людных площадях Партенопеи. Рядом с вечной красотою Божьего мира еще невыносимее казались муки, нищета, унижение черни, к которой он принадлежал каждою фиброй тела, каждою мыслью мозга… Каждым движением души! Разумеется, он был также картинен, криклив, восприимчив, подвижен, несколько театрален, как и всякий из этих popolano[88]. Чтобы плебей ему верил, надо было ничем не отделяться от него. Несомненно, он носил те же лохмотья, а никак не рядился в балетного пейзана[89], к чему приучили публику все исполнители этой роли. Герой в нем должен выразиться потом, когда он почувствует, что толпа за ним и, – как скрипка в руках хорошего музыканта, послушное его орудие… Роль уже давалась молодому актеру. Образ любимца неаполитанской «сволочи», как называли ее попы и нобили, воплощался в живые краски, облекался телом, горел настоящим румянцем, как вдруг в дверь постучали.
– Кто там?
– Это я… Бепи! – и в комнату вошел прислуживавший ему театральный рассыльный.
– Что еще?
И Этторе, недовольный, привстал в кресле.
– Старый господин вас спрашивает.
– Скажи ему, что теперь я не принимаю.
– Нельзя, ему очень – очень надо. Он так взволнован. Едва поднялся на нашу лестницу. И потом у него толстая золотая цепь и перстни на руках. Как можно не принять. È un gran signore! Большая птица.
– Ну, проси!
И только что перед «большею птицей» отворилась дверь – как Этторе, побледнев, прирос к месту.
В ней – последний, кого бы он думал увидеть теперь – его отец.
Карло Брешиани был тоже бледен и задыхался. Бессонная ночь отразилась в его живых глазах утомлением и усталью. Они как будто погасли.
– Ты… не ожидал меня?
Этторе молчал.
Все его воспитание сказалось. Уж избалованный успехом и славою он терялся и робел перед отцом.
– Я… сам не думал…
Старик постоял,