Книга Дрожь - Якуб Малецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сама приехала, – проговорил он неторопливо, смотря перед собой. – Сказала, что тридцать один год без выпивки… Что она мною гордится. Мною, блядь, Себастьян, мною гордится.
Он то и дело прерывался и шевелил ртом, будто пытался собрать слюну.
– Сказала, что, видимо, нам не было… что просто так бывает. Говорила… – Он глубоко дышал, снова шевеля губами. – Да хуй со всем этим. Хоть приехала.
Себастьян покивал, затем встал и заварил чай. Вечер провел с дядей перед телевизором – чувствовал, что так надо. Лег рано и долго не мог уснуть.
На следующий день он познакомился с черным человеком.
Хелена Гельда, которая всю жизнь была невысокой, несмелой, неприметной и неразговорчивой, словно опасалась быть хоть какой-нибудь, садилась утром перед телевизором и чувствовала, что ее со всех сторон обволакивает что-то, чего она всегда ждала и чего всегда немного боялась. Нечто большое, громкое и тихое одновременно. Когда ее обволакивало, она слышала Бронека, Бронислава и того отупевшего старика, который уже не был ни тем, ни другим, слышала Фелека, погибшего в Лодзи под колесами автомобиля, слышала свекровь – хозяйку «Зеленщика» и Басю Халупец, ставшую Полой Негри. Слышала свою Милку, которая в детстве едва не сгорела, и Виктора, принесшего ей столько радости, а потом столько черных бессонных ночей.
Она садилась в кресло и включала телевизор. Герои сериалов, фильмов и реклам целыми днями были рядом. Она разучилась жить в тишине – тишина наполняла ее тревогой, словно что-то вот-вот произойдет, а она хотела, чтобы ничего больше не происходило. Хотела, чтобы к ней обращались голоса из телевизора и те, которые слышала порой, погружаясь в сон. Ставила чай на буфет у кресла и, как правило, забывала о нем так же, как забывала обо всем остальном. Левая рука сильно тряслась. Десны не болели, точнее, не сильнее, чем все прочее. Она могла сама сходить в туалет, дойти до кухни и сделать себе бутерброд.
Чувствовала, как с каждым днем ее становится чуть меньше – какое-то течение уносит по кусочку, с ног и с головы одновременно, ибо ноги ужасно немели, а в голове делалось пусто. Открывала дверь и смотрела на близких людей: на Эмилию, на ее нового мужчину и на соседей, – но видела в них незнакомцев, и лишь иногда, сделав большое усилие и приподняв голову над тем, что ее постепенно уносило, узнавала их всех и тогда ощущала, что еще немного жива.
Хелена Гельда, которой всю жизнь казалось, что она просто дополнение к Бронеку, и которой всегда было как бы меньше, чем других, знала, что, поехав в санаторий, ее муж с кем-то познакомился и влюбился, хотя был убежден, что так превосходно это скрывает и она ни о чем не подозревает, – но Хелена знала. В конце жизни она жалела, что так и не спросила его про ту женщину.
Хелена Гельда, научившаяся жить с вечной зубной болью, с целым домом на плечах и с таким человеком, как Бронек, заснула у телевизора и услышала во сне знакомый шум. Она знала, что сейчас он заберет ее уже навсегда, и она наконец займет место, ожидавшее ее с рождения. Проваливалась все глубже, а то, куда она проваливалась, забирало ее, кусочек за кусочком. Но прежде чем забрало окончательно, Хелена успела станцевать с Бронеком во дворе их дома в Любинах. Он двигался, как брошенное в реку бревно, которое мечет из стороны в сторону ветер и водовороты. Покачивался и переставлял ноги с такой силой, будто хотел вытоптать всю траву. Хелена прижималась к нему и повторяла, как сильно ему благодарна.
Она прожила девяносто пять лет. Умерла во сне. В кресле перед телевизором.
В Радзеюве черного человека знали почти все.
Его звали Дионизий Кшаклевский, и он по-прежнему держал парикмахерскую на улице Заходней, недалеко от Рыночной площади. Был худой, сутулый. Его услугами пользовались уже только старые знакомые. С каждым годом их становилось все меньше.
Себастьян пришел рано утром. Оглядел салон. Клиентов не было. Интерьер напоминал выцветшую открытку восьмидесятых годов. Время въелось в зеркала и стоявший у входа диван. Стена над батареей посерела от тепла. Красную кожу кресел испещряли густые паутины трещин.
Кшаклевский сидел на стуле в углу и стриг ногти. Свет лампы отражался от его лысой головы. Увидев Себастьяна, он встал и прошел в центр помещения. Передвигался медленно. Лицо было бледное. Открыл рот, но ничего не сказал. Сдвинул очки повыше и сильно прищурился.
– Это вы? – спросил он наконец.
– Меня зовут Себастьян Лабендович. Я сын Виктора.
– Вы вылитый дедушка, – сказал Кшаклевский. – Если бы не эта прическа…
– Я пришел сюда не для того, чтобы слушать, на кого я похож.
– Да, понимаю… Я знаю, зачем вы пришли. Но у меня нет того, что вам нужно. Я не убивал вашего отца.
* * *
Когда Себастьян закончил ругаться и кричать, Кшаклевский попросил переместиться к нему в квартиру.
– Я расскажу все, что вы захотите узнать. Только давайте не будем здесь скандалить. Это маленький городок…
Они прошли в подсобку, а оттуда – в небольшую захламленную комнату с еще меньшей кухней. Себастьян встал у окна и ждал. На подоконнике громоздились подшивки «Польского рыболова» за несколько лет, на мебельной стенке красовалась деревянная фигурка слона и массивный крест. Два других висели на противоположной стене. С иконы над дверью смотрела Дева Мария.
Кшаклевский принес чай и сдобное печенье. Сели на диван, рядом. В воздухе разливалась затхлость и запах старости, неопределенный, кисло-сладкий. За окном монотонно шумел Радзеюв.
Дионизий Кшаклевский признался, что отец Себастьяна был лучшим и худшим, что встретилось ему в жизни.
Лучшим, поскольку в далекие времена тот подружился с его недоразвитым сыном и, приезжая к нему из Пёлуново на своем зеленом велосипеде, каким-то чудом поспособствовал тому, что Юрек выбрался из норы, которую старательно рыл где-то глубоко в себе. Худшим – ибо почти десять лет спустя появился у них в ночи.
– Юречек видел в нем Бога, – заявил Кшаклевский, насыпая в стакан чая четвертую, а может, и пятую ложку сахара. – И Виктора это, кажется, устраивало. Ему требовалось что-то взамен удивленных или злых взглядов, на которые он сызмальства натыкался, куда бы ни шел и что бы ни делал. А с Юреком он, это самое… играл в карты и в шашки, читал ему разные книги или иногда выходил ночью на улицу показать спящий город. Для них обоих это было чем-то новым. У обоих не было даже приятеля, не говоря уже о друге. Вы не представляете, как Юречек на него смотрел. Я никогда раньше не видел его таким.
Мужчина поднял голову и какое-то время глядел в потолок, будто записал там, что надо говорить дальше. Синяки под глазами казались темнее, чем обычно. Худые руки дрожали.
– Знаете, Виктору было проще, ведь он был здоровый, нормальный, но и сложнее: необходимость ходить в школу, в костел, везде, где люди. Он вечно был взвинченный, и я его понимал. Когда однажды он спросил, нельзя ли недолго у нас пожить, я согласился и никому ничего не сказал. Это неправильно, осознаю и тогда тоже осознавал, – молодой парень, дома семья, надо помогать отцу в поле. Отца-то я знал, мы с ним сидели в тюрьме. Там я ему о Юреке и рассказывал. Хороший человек был. И жена прекрасная. Но я ни словом не обмолвился, – ни Янеку, ни ей, – решив еще немного порадовать Юрека. Так прошло два месяца. Вы можете подумать, что я сукин сын и, наверно, это правда, раз я так долго его здесь прятал, но за эти два месяца мой мальчик улыбался больше, чем за все предыдущие девятнадцать лет. И что мне было делать? Что бы вы сделали?