Книга Книга о вкусной жизни. Небольшая советская энциклопедия - Александр Левинтов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наезжает новая компания в мой дом и на наш полуостров. Пробежали мельком меленькие дожди, и вновь полезли из земли грибы: рыжики с маслятами, лисички да опята, лесная прелесть.
На сей раз мы решили устроить на 17-мильной дороге в Пеббл Бич грибалку с шампанским: немного, для приличия, обобрали, что смогли, поднялись на Голубичный холм, откуда открывается вид на начало света, с океанским простором, белым пароходиком, хижинами миллиардеров, разбросанными по лесу далеко внизу. И так славно кружится от брюта голова, и так полна она возвышенной тоски: где ж я раньше был и зачем мы все умираем?
Ноябрь — месяц праздничный. То день милиции, то день Благодарения. А тут еще и октябрьские. Я своих студентов спрашиваю: почему в России Октябрьскую революцию в ноябре отмечают? Ответы разные и вполне разумные:
• Она в октябре началась, а в ноябре закончилась
• Россия страна большая, новости идут медленно, вот и узнала окончательно вся страна о революции только в ноябре
• А коммунисты вообще большие путаники и в теории, и на практике.
Умные американские студенты, ничего не скажешь. И невдомек им, как, впрочем, и многим в России, что никакой Октябрьской революции просто не было, что это миф, придуманный много позже, что власть большевики захватили только в январе 1918 года, а до того в стране стоял бардак и было безвластие.
Впрочем, точно такой же миф — день Благодарения: самый духовно-возвышенный праздник в Америке, превращенный в обжираловку, праздник трогательного объединения европейцев с индейцами, которых сначала европейцы истребили.
До этого праздника еще неделя, а уже огорожены елочные базары и начался завоз калиброванных елок, пахнущих хвойной эссенцией китайского производства. Надо бы и мне в этом году поставить себе елочку, чтоб синтетическим лесом пахло.
Иногда звонит телефон.
— Как дела?
— Ничего. А ты?
— Я скучаю без тебя.
Скука — это нехорошо. Это очень унылое чувство. Я заливаюсь краской удовольствия вперемешку со стыдом: я отвык от того, что кто-то может скучать обо мне. Уже 12 лет я не чувствовал этой искренней и честной скуки другого человека.
Разговор пустой и короткий, ни о чем, отчего же я так стал спокоен и счастлив?
А колокольчики из «Ноября» Чайковского все заливаются и рассыпаются по свежим скрипучим сугробам, а мне все явственней слышится в их перезвоне печальный гул далекого похоронного колокола — вот и еще кто-то умер, оставив в неотступной тоске своих близких.
С тех пор, как жизнь моя наладилась и устаканилась, грибалка приобрела вальяжные и даже респектабельные черты и свойства. Это уже не проходной двор и вакханалия, с банями, водками и скупыми мужскими размышлениями о сути бытия. Раньше, бывало, доберешься до дому, что-нибудь сготовишь на скорую руку, набросаешь на стол, подчеркнуто небрежно, что ни попадя и от души. Публика отшумит — и вповалку на пару часов, пока не дойдет до кондиции вождения в нужную сторону, с нужной скоростью и с нужной безопасностью.
Теперь в доме к грибалке — особая чистота. На столе ничего не дыбится, а так все чинно и благообразно, по разным блюдечкам, тарелочкам, вазочкам. В центре — графинчик тяжелейшего хрусталя, с французским коньячком, потому как грибной стол — он теперь к марьяжности располагает. Тут тебе и винегретец, и фирменный салатишко с баклажанами, красным перчиком, чесночком и еще какими-то добавками, и соленые маслятки, и сыр трех сортов, от твердого пармезана до нежного бри, не без острой горгонзолы, разумеется, лимончик прозрачными дольками. Гвоздь предгорячего — баночка таллинских килек. Знали ли ее далекие доперестроечные предки по цене 33 копейки за такую же банку, 70 копеек за кило, если в разновес, что теперь она — предмет экспорта и ностальгии, стоит по 1.99 в твердой СКВ, называемой теперь у. е., а по-нашему, по-простому, по-эмигрантски, доллар.
Хороша она, килечка, с винегретом, на черном ржаном хлебе (спасибо братьям немцам, пекущим здесь, в Калифорнии, на краю света, можно сказать, нашу черняшку), особенно, если в паре с кругляшом крутого яйца, но особая прелесть — с отварной в мундире картошкой, если ее, вареную, раздеть, покромсать, смешать с тонкой нарезки репчатым луком, припудрить черным перцем и заправить постным маслом.
Легко и свободно, июньским мотыльком проскальзывает первая, того же тяжеленного хрусталя рюмашка, за ней вторая и последующие, вплоть до грибного супчика из грибной мелочи, придающей всему супу и даже перловке в нем требуемую душой слизистость и протяжность.
После супчика наступает легкая осоловелость, снять которую призваны жареные грибки — их должно быть немного, чтоб не брать лишнюю тяжесть на сердце. В подступающей усталости только рука неутомимо мечет искрящиеся хрусталем и гранями рюмашки. После жареных грибов необычайно кстати плов, фирменное блюдо хозяйки, приготовленный еще вчера в тяжелом чугунном казанке, свадебном подарке, сделанном старинным знакомцем.
Завершает чинную трапезу чаепитие с черносмородиновым вареньем, трюфелями и договоренностями о следующей грибалочной встрече. И чудится в просветляющемся воздухе старомосковское: «Барыня беспокоются, не поставить ли еще чаю». В этих «ю» есть немного манерности, даже жеманства, но и сколько же в них уюта. Это ведь только в Москве так говорят: «беспокоются», «изволют», «порядку наводют» — чтоб, значит, московское аканье разнообразить и облагозвучить.
С отъездом степенных гостей голова мгновенно тяжелеет и сама клонится на сладкие подушечки под пуховое одеяло — досматривать утренние сны о копчении килечки, о чародейных сосисках или еще о чем-нибудь таком же нетленном.
Послеобеденный сон тяжел и потому, говорят, вреден. Но ведь и жизнь наша по преимуществу тяжела и даже вредна, и уж точно послеобеденна. Вот, и закат уже близок.
В стальном предзакатном состоянии дня я и вышел из сна. С одной и той же мыслью, застрявшей во мне и свербящей уже семь лет.
Надо возвращаться.
Там — то, что я знаю, и чувствую, и понимаю. Эта неухоженность, в которой — естественность, натуральность бытия: здоровые и сильные запахи скотины, некошенных лугов и нетронутых тракторами и мексиканцами полей, еда, имеющая вкус, запах и цвет, где пот не пахнет лосьонным ядом, где цветы — это цветы, а не товар.
Конечно, пора уезжать — там все мои родные и все мои друзья, где есть много домов, куда я могу прийти и мне будут искренне рады, будут бросаться на шею и суетливо доставать из холодильника, может быть, последнее. Но я уже привык к одиночеству, непониманию и недоверию — моему и ко мне. Там я и умру среди своих и лягу рядом с родными.
И очень скоро. Там я долго не протяну — в этом ужасном климате, особенно при переходах через ноль долгими месяцами. Даже климат испоганили — все загажено, как будто в последний раз живут и после себя ничего оставлять не желают, кроме дерьма и мусора. Умирающая страна для умирающих. И потом — опять эти бессонно-спальные вагоны, битком набитые электрички, грозящие каждый миг сойти с ума и рельсов, это потное пухлое метро, угрюмые толпы по переходам, как на похоронах, эта ежедневная мясорубка в дверях, эти сугробные тромбы на зимних дорогах и улицах, покойницкий свет фонарей: идешь, будто себя хоронишь. А эти злые склоки и пьяные драки? Эти злые языки и косые взгляды? Подлость и пошлость? А эти жирные попы в золотых ризах? А сплошной и наглый обман и полная безнаказанность властей — от рядового мента до еще более рядового президента? А что я делаю здесь? Эксплуатирую собственное знание собственного языка? Не похоже ли это на милостыню, и кому я тут, по сути, нужен? А кому, если честно, я нужен там? И опять эти нищие на каждом углу и грязные пивные кружки, от которых тошнит и несет блевотиной?