Книга Прожившая дважды - Ольга Аросева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Киршон все время шептался со Ставским. Последний, тряся преждевременным брюхом, то выходил к себе в комнату с собрания, то снова возвращался. Производил впечатление человека перегруженного, но такого, какого усталость не берет. В упоении делами он не понимает, как они высасывают его здоровые клеточки, не возмещая их ничем. Он с сожалением, но гордостью говорит, что не может ничего писать, потому что «такая масса дел». Он-то мнит себя приятным руководителем, а хитрые Пильняки и шустрые Шкловские рассматривают его (внутренне, конечно), как трудолюбивую лошадку. Все жаловались на недостаток бдительности и сводили личные счеты. В широком собрании иногда занимались такими вопросами, какими впору заниматься только ГПУ. Эта ненужная искренность — лучшее прикрытие для врагов. Они прикидывались искренними, а вместе с тем и Ставский и они все были немного актерами.
Афиногенов — один он — говорил искренне. Беспомощно вращал головой, как бы искал такой же искренности в глазах других. Он, между прочим, сказал: «Эти люди (троцкисты) не только хотели убить людей, но они убили веру в человека, черт возьми. — И в этом месте Афиногенов заплакал слезами, Вишневский принес ему стакан воды. — Пикель писал обо мне, — говорил дальше Афиногенов и опять плакал, — может быть, он, Пикель, нашел в моем произведении что-нибудь подходящее для себя, для них… — И закончил Афиногенов: — Простите за сумбурность…»
Искренний, молодой. Такие редки. А мне жаль, что свои высокие слова он вливал в недостойные уши.
Когда я говорил и приводил исторические примеры двурушничества, Киршон подал реплику: «Нас не интересует, что было в 1918 году».
Я был в среде, где бываю редко, поэтому не оттрепал этого свистуна за ослиные уши. А следовало бы сказать: «Не отмахивайтесь от 1918 года, он вас многому научит».
Собрание не закончилось — перенесено на завтра.
31 августа
Ни одного дня нет, чтобы я, ложась спать, сказал себе удовлетворенно: вот как хорошо и интересно поработал. Скорее бы выгнали меня из ВОКСа и отдался бы я писанию и сцене. Вероятно, еще хватило бы паров играть, а если нет, готов хоть занавес открывать, хоть рабочим быть за кулисами, лишь бы право иметь сказать: «Я сегодня что-то сделал для искусства». А так как сейчас — не жизнь, а сутолока. Хорошо еще успеваю заносить все, что остается в голове к вечеру, в свой дневник. Вот, например, сегодняшний день.
Вчера приехали дети. Поезд вместо 19.22 пришел в 21.30. Я два раза ездил на вокзал. Волновался. Все приготовлял в квартире. Помощников не было. Гера на даче с сыном. Там при ней няня и домработница. Упросил завхоза вызвать какую-нибудь уборщицу, чтоб помочь приготовить еду для детей. Кровати я им приготовил сам.
Приехали. Обе дочери бледные, похудевшие. Старшая, Наташа, приехала третьего дня (29.08.), но совершенно неожиданно, не дав телеграммы ни из Фороса, ни из Севастополя. Я предложил ей поехать вечером к нам на дачу, она стала отнекиваться. Наконец нехотя согласилась прийти в «Националь». Ночевать пришла в 12 ночи. Встав утром, заняла у завхоза ВОКСа 5 рублей и ушла. Я думал, что придет к 6 вечера, чтобы что-то приготовить, помочь мне встретить детей — не тут-то было. Итак, старшая дочь гуляет.
Лена и Оля еще на вокзале показались мне изнуренными. Я накормил их, уложил спать.
Утром сегодня, 31.08, у Лены оказался страшный понос. Оля слаба после дороги. Пришла уборщица из ВОКСа, сделала завтрак.
Наташа спала неизвестно где.
Устроив детей, т. е. выдав им их платья, белье и пр. (с трудом отыскал в чемоданах), отправился на работу.
Совещание в ЦК у Ангарова в ВОКСе. Сей сибирский философ, вместе с толстым, негритянского вида Городинским[219] и долговязым, но старательным малым Юковым[220], выработал «план реорганизации» ВОКСа. Он заключался в том, что BОKC коррегирует и контролирует сношения с зарубежом всех учреждений. При ВОКСе должно быть иностранное бюро для перевода литературы. Я высказался против такого плана и предложил свой старый: слить ВОКС с «Интуристом» и создать единую организацию культурной пропаганды. Рыжий сибирский философ со мной стал спорить (ему не хочется из своего ведения выпускать ВОКС, а мне очень хочется из-под его ведения уйти в ведение Совнаркома). Я спорил недолго: надо было ехать к бельгийцу (послу) на завтрак.
Сготовил ужин детям (на газовом заводе авария, газу почти нет), у Лены сильный понос. Съездил к Е. М.Филиппович, Оле и Лене заказал платья.
Потом — дома. Дети легли спать.
Я — в ВОКС. Взял домой материалы. Много работы.
Пишу. В полночь вернулась неизвестно откуда Наташа. Взяла у вахтера ключ и сама открыла дверь. Шуршит. Шарила в кухне. И это старшая дочь. Зачем приходит она, если живет у матери, ведь сама ушла от меня. Неужели только потому, что я — ближайшая станция к месту ее свидания с «ребятами»? Да, кажется так.
Вот и кончился день.
А где же моя драма (или комедия?)? Где роман? Где чтение? Нет, я начну другую жизнь. Это бесповоротно, как смерть.
5 сентября
Начиная с 1 сентября, приемы, встречи, торжественные речи — ложь и лесть рекой. Царство и господство посредственностей и в области мысли, и в области искусства. Кое-где маячат отдельные личности.
Каждый раз, когда ложусь спать, чувствую свое сердце.
Вчера наркомздрав Каминский и его полная супруга принимали министра здравоохранения Франции Селлье. Невысокого роста, черный, обросший бородой. Гостей около 150 человек, все улыбающиеся. Долго ждали обеда, как на провинциальном вокзале отхода поезда, с 21 до 24 часов.
Каминский в речи за шампанским делал рекламу своей деятельности и нашим достижениям. Селлье отвечал немного волнуясь и благодарил за уроки довольно покорно (еще бы — уже в тылу Франции, в Италии германские истребители), признавался в сердечности. После него — бельгийский сенатор (социалист). Маленький, энергичный, как все бельгийцы, с невоспитанными жестами, с маленькой бороденкой — как плевок у подбородка. Говорил очень искренне о той радости, какую он видел в глазах народов СССР, когда ехал от Баку до Москвы.
И тот, и другой говорили, что они за 30–40 лет их деятельности не могли достичь того, что мы сделали в несколько лет. Понятно: ведь у нас советская власть. Чудаки, право.
После каждой речи поднимали бокалы с шампанским, а за дверью, в другой комнате, дожевывая пищу, музыканты играли туш, похожую на то, как если бы кто-нибудь дразнил музыканта обрывками звуков, спешно бегущих один за другим. Своего рода музыкальный онанизм.
Перед этим вечером ко мне пришел Лахути — персидский поэт. Он говорил о том, что Ставский в Союзе писателей — низкий демагог, неискренний, влюбленный в славу, жадный до популярности. Существа у него нет, он пустой. И как всякий пустой — надутый. Он ненавидит всех, кто мыслит и кто ему поэтому опасен. Ангаров, руководитель культотдела ЦК, тоже неискренний. Ставский однако ухаживает за Лахути. На собраниях требует места непременно рядом с ним, со Ставским, не откроет собрания, прежде чем Лахути не окажется около него. Ставский — ничтожество и в организационном отношении. Его демагогию раскусили многие, но боятся выступать и говорить против. Афиногенов перед собранием был приглашен к Ставскому, и тот инспирировал его выступление «со слезами». В разговорах с Лахути Ставский высокопарно клянется в том, что без Лахути он не предпринимает ни одного шага. Пустой, с психологией кулака, не любящий по кулацкому своему существу ни партии, ни ее ЦК, ни Кагановича, ни Сталина, этот карьерист, по словам Лахути, является таким же опасными и грубым для литературы, каким был Щербаков. «Я не знаю, что мне делать, — искренне сокрушался чистейший и честнейший революционер поэт Лахути. — Недавно Ставский написал доклад в ЦК Андрееву о положении дел в Союзе писателей. Первым в подписях поставил меня, Лахути, но сам подписался первым, едва оставив мне для подписи маленький клочок бумаги. Пришел ко мне на квартиру: „Вот, — говорит, — мне сунули на подпись, когда я был занят, я торопился и подписал на твоем месте. Подпиши, где хочешь“. После этого я и он были на докладе у Андреева. Он, Ставский, доносил Андрееву о разных мелких делах: кто из писателей не является на собрания и т. д. Как ему не стыдно таким мелким доносчиком выступать перед секретарем ЦК. После его доклада я заявил Андрееву, что хотел бы бросить секретарство в Союзе и заняться творческой работой. Андреев ответил — этого мы не можем сделать, а для творческой работы создадим условия. Как мне быть теперь? Сталина сейчас нет в Москве, а то сходил бы к нему. Вот разве что обратиться к Кагановичу, но неловко после разговора с Андреевым».