Книга Голоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, здесь мы слышим «столь возвышенную музыку» с её «внезапно нахлынувшим понятьем Божества». Вместе с тем эта возвышенность обеспечена прозой жизни, иллюстрировать которую хочется без разбивки на строфы (из-за чего стих не утратит своей поэтичности): «Как тайны бытия счастливая разгадка, руины города печальные стоят. Ковыльные листы в парадных шелестят, оттуда холодом и трупом пахнет сладко». Эти парадные – на уровне лучших кадров Микеланджело Антониони и Федерико Феллини. А вот как мощно входят в наше воображение окраины Европы, «где на треснувшем глиняном блюде солонцовых просторов степных низкорослые молятся люди жёлтым куклам в лоскутьях цветных». Липкин без видимых усилий соединяет несоединимое – и не потому, что так ему хочется, а потому, что такова реальность. Она вся именно так скроена, и поэзия первой откликается на эту её особенность. К примеру, заходит разговор о Тянь-Шане: «Бьется бабочка в горле кумгана, спит на жёрдочке беркут седой». И вдруг… «И глядит на них Зигмунд Сметана, элегантный варшавский портной». «Откуда он взялся, этот Зигмунд?» – думает читатель. Так уж распорядилась судьба: не исчезнув в золе Треблинки, он попал сюда, и здесь всё рельефно, достоверно до мельчайшей чёрточки: «День в пыли исчезает, как всадник, овцы тихо вбегают в закут, зябко прячет листы виноградник, и опресноки в юрте пекут. Точно так их пекли в Галилее, под навесом, вечерней порой… И стоит с сантиметром на шее элегантный варшавский портной».
Вот так же, вживую, мы видим праотца нашего Адама, которого Ева укорила: «Зачем это нужно, – вздохнула жена, – явленьям и тварям давать имена?» И Еву не так уж трудно понять. Если б можно было ограничиться лишь наименованием тени, льва, сна, соловья, воды, ветра, тростника… Но ограничиться, на беду, никак нельзя. «Всеобщая ночь приближалась к садам. „Вот смерть“, – не сказал, а подумал Адам. И только подумал, едва произнёс, над Авелем Каин топор свой занёс“. С липкинской поэзией, пожалуй, то же самое. Перед нами волею автора «многоярусный, многодостойный… поднимается к нему Гуниб» – земля Шамиля. «На вершине гранитных громад ныне праздно зияют бойницы, там виднеется зданье больницы, рядом школа, при ней интернат». Ныне?! Нет, ныне «отсвет кровавый» не на одних лишь тополях, и бойницы праздно не зияют. Или вот такая история: «Писанье читает сапожник в серебряных круглых очках. А был он когда-то безбожник, служил в краснозвёздных войсках…» Всё бы ничего, да кончается эта история сокрушительным взрывом: «О если бы, пусть задыхаясь, сказать этой ранней порой, что в жизни прекрасен лишь хаос, и в нём-то и ясность и строй». Не обладая дерзостью подлинного художника, такого не напишешь. А как иначе выразить свою боль и боль близких тебе людей?
…Инна и Семён Израилевич пригласили меня в гости. У Липкина вышла книга «Семь десятилетий». Принимая её в дар, я сказал, что не могу и не хочу назвать эту книгу итоговой: даст Бог, будут ещё новые, и все мы будем их ждать. Увы. 31 марта 2003 года во дворе переделкинской дачи он упал рядом с порогом – и уже не встал. Инна показала мне это место. Уже тогда у неё зародились строки: «Ты бесшумно ушёл, как уходит лев, не желая почить в норе. И нашла я тебя между двух дерев. Я нашла на снежном дворе». Через год она издаст книгу «Без тебя»; её логотип таков: «А где упал, там незабудка расширилась. Как вещий глаз. Ты стал природою. И жутко мне на неё смотреть сейчас». Я тоже отозвался стихами на его уход:
* * *
У Маруси случилось большое несчастье…
Семён Липкин
Ночь последняя, ночь Приэльбрусья
И дождлива была, и черна.
И брезентовой курткой Маруся
Незнакомца накрыла вчера.
Он не дышит, промокший до нитки.
Шорох крыл. Кто же их распростёр?
Всё предсказано: лучик карбидки,
С гор спускающийся транспортёр,
Даже вечность в потоке, рождённом
Выше самых заоблачных скал…
Незнакомец тот звался Семёном.
Он, Маруся, Одессу искал.
И нашёл. Больше нету загадки.
Ты печаль у Эльбруса развей.
Он исправить успел опечатки
В этой книге рукою своей.
Он имел право сказать: «Всегда вини себя, а время не порочь».
Это он, именно он, сказал мне, что на табличках древних шумеров была запечатлена жалоба: «Мир погряз во зле». Так что, добавил Липкин, у поэтов всех времён и народов задача одна и та же. И зиждется она на том, что «средь уродливых, грубых диковин, в дымных стойбищах с их тишиной, так же страстно и так же духовен поиск воли и дали иной».
За этой волей и за этой далью – очень многое, то, что стало поэзией Семёна Липкина.
В ночь, когда нас бросили в прорыв,
был я ранен, но остался жив,
чтоб сказать хотя бы о немногом.
Я лежал на четырёх ветрах,
молодой, безбожный вертопрах,
почему-то бережённый Богом.
Александр Ревич
«Поэма дороги»
«Кто не вернётся с победою, тот не узнает о многом. Ведая или не ведая, все мы ходили под Богом…» Это Александр Михайлович Ревич последних десятилетий ХХ века, запечатлённый мною в послесловии к его первому избранному – «Дарованным дням»[44]. Им, в конце концов, была одержана победа. Им был обретён Бог. Читателю нетрудно догадаться, что у Ревича есть нечто общее с сочинителем, которому приписывает свой исполинский труд чудом уцелевший во время Варфоломеевской ночи гигант эпохи Возрождения Теодор Агриппа д’Обинье[45], обратившийся с напутственным словом к читателю созданных им «Трагических поэм». Ревич, как и этот выдуманный мировым гением сочинитель, был очевидцем невероятных событий и чудовищных преступлений, чью суть пытались и пытаются исказить, изуродовать и заглушить «безграмотные зубоскалы», «плюющие на веру» обманщики. Публикуя «сии писания» и призывая сочинителя на Суд Божий, Агриппа сам, по своей инициативе, считает необходимым разобраться в подробностях жизни сочинителя, в том числе таких, как служба в кавалерии, и участие в тяжёлых баталиях («стоя насмерть»), и ранения… Ну а как иначе, скажите на милость, постичь явление художника слова? Или тут бывают мелочи?!
В своих сонетах, предваряющих перевод великого текста «Трагических поэм», Ревич, русский поэт, «слагатель рифм, беспечный дуралей» (поскольку, заметим, Dei gratia[46]), не в силах противостоять напору собственного лирико-бытийного опыта, добытого в самом что ни на есть пекле «меж будущим и прошлым», где «половодья размывают даты и грани расплываются веков», где «веселья коротки, длинны печали» и где «спадают с глаз последние покровы». А он прекрасно знал, как «последние покровы» обмана «спадают с глаз». Потому-то так актуальны события, предстающие перед нами: «Вы говорите: даль веков. Да что вы! Для вечности такая даль мала. Ведь кровь, она такая ж, как была, обиды и страдания не новы».