Книга Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они вернулись в отцовский дом. Надо было бы сказать отцу, поделиться радостью – мальчик! девочка! – но как? Ведь грустно – сердце разрывается.
В операх так бывает или в романах – вроде с самого начала знаешь финал или его предчувствуешь, а все равно, когда он наступает, неожиданно.
Да вот он уже здесь, финал.
Филипп встал, и что-то сильно ударило его в грудь. Будто бревно воткнулось тупым концом, а вошло в грудь как нож. Все померкло вокруг. Он вдруг почувствовал, что слезы текут по его лицу, он увидел, что отец держит его за обе руки сильными старческими руками и кричит, но что? И у отца было белое искаженное лицо, и он стискивал его сильно-сильно… Филипп впервые видел страх в глазах своего бесстрашного отца-вояки, но почему? А потом вкус крови во рту… Брызги крови на лице отца… И все… Ничего… Конец.
Красивой жизни – конец.
23
Отец Филиппа приехал в Монреаль, чтобы уладить дела. Он теперь являлся единственным наследником своего сына и его русского друга, мсье Киселева. Немного денег за проданную гостиницу – все, что осталось после покрытия долга в банке, – и два полупустых чемодана. И еще фанерный ящик с железными углами, с черными пластинками внутри. Перед самым вылетом назад, через океан, отец Филиппа пришел в кабинет к адвокату, чтобы встретиться с женщиной, на которой его сын собирался жениться, как раз в эти дни.
Он увидел не женщину, а девочку, почти подростка. Как она похожа на мать Филиппа, только волосы темные и глаза. Другие цвета, но та же красота. Девочка была в черном. Траур.
Он объявил ей, что смерть произошла от внезапного разрыва аорты. Он посмотрел в бумаги – “а-нев-риз-ма”. Он не знал наизусть этого слова и не желал его запоминать. Он сказал, что предлагает ей переехать к нему в деревню под Ниццей, но адвокат, присутствовавший тут же, стал объяснять, почему сейчас это невозможно, почему они не могут уехать прямо отсюда вдвоем. Ей нужно дождаться разрешения на временное проживание в стране, чтобы получить право страну покинуть, а если она уедет сейчас, то ее студенческая виза…
Отец продолжал рассматривать девочку в черном, и казалось, что он вообще не слушал. Но нет, слушал, вдруг вставил слово: “Позвольте, а мсье Киселев тоже был из России, и он ездил куда хотел”. И лысый адвокат, наверное, кучерявый на школьных фотографиях, снова завел длинную речь о том, что по эмиграционным правилам…
“Если бы можно было спросить ее, – думал отец, – вы любили моего сына?” И так, как он всегда делал, как он жил, он спросил, задал вопрос, хоть ему и было немного неловко. И она ответила – да. И он дернул головой, как смахнул слезу, и чуть подмигнул ей, потому что не знал, что сказать.
“У меня от него будет сын, – тихо сказала женщина. – Как вы хотите, чтоб я его назвала?”
Отец молчал. Был удивлен вопросом. Наверное, ей трудно будет называть сына Филиппом, ему самому было трудно сейчас произносить это имя, а ей… Каждый день… Маленький мальчик с белой кожей, которая не загорает даже на солнце… Какое счастье, боже мой. Мальчик. Слезы подступили к глазам. Маленький мальчик будет бегать по его дому в деревне под Ниццей. Будет топать ножками и петь.
“Серж, – сказал он, справившись со своим дыханием. Вдох. Выдох. – Мсье Киселева звали Серж”.
Она молча кивнула. Отец смотрел на нее не отрываясь и не мигая. Так когда-то смотрели друг другу в лицо партизаны во время войны. Не предашь? Не подведешь? Старый вояка не ошибался в людях, потому и остался в живых, только шрамы по всему телу, но это не в счет. Он объяснил ей как мог, в двух словах, что признает ее своей дочерью и больше у него никого нет. И, не сводя с нее немигающего взора, он увидел ее будущие романы. Ее красивую жизнь. Так мсье Киселев смотрел на картины и создавал свои рассказы. И он увидел также как наяву, что Катенька любила Филиппа и больше так сильно уже никого не полюбит, никогда. И отцу стало жаль ее, он заплакал.
Она, кажется, тоже плакала. Гладила живот обеими руками. Там, где-то внутри, свернувшись калачиком… И отец опять вспомнил свою жену и удивился сходству. Всем казалось, что они неподходящая пара – разорившаяся богачка и он, деревенский молочник. А ведь он любил ее очень сильно – так, как умел. Сильнее просто не умел, вот и все. И, когда она умерла, он очень хотел полюбить кого-нибудь сильнее, чем ее, белокурую, говорливую, но нет, не дано. Только раз. Наверное, у Филиппа было слабое сердце, как у матери, но что же делать – не жить? Вот здесь Филипп был весь в него, отца, – жил так, как хотел. Снимите траур, мадам. Мой сын был счастлив, я знаю.
Отец медленно поднялся с низкого кресла. Чуть поклонился Катеньке стриженой седой головой. Он не умел прощаться, обнимать в последний раз, целоваться, расставаясь. Крестьянин, что с него взять. В дверях показался толстый парень. Такси? Филипп как-то сказал отцу, что у русских в театре бывают герои, которые произносят только два слова: “Карета подана!” Наверное, шутил, как всегда. Филипп, Филипп…
И пошел. Сел в машину. Снег вокруг, а уже апрель, весна. Забыл спросить – когда же? Серж, маленький мальчик… Ножками топ-топ… Надо выбросить в реку тот ржавый… не дай Бог, чтобы мальчик нашел…
Отцу еще предстояло дожить до девяноста шести.
В эмиграцию, как и в рай, попадаешь через смерть. Отрубаешь прошлое, как хвост. Кровь на хвосте. Кровь на всем теле, везде. Я – маленькая птичка. У меня только глаза и крылья. И кровавая рана. Я не знаю, где мое сердце – в хвосте, как в сказках, или еще в груди. Я не слышу биения из-за шелеста крыльев. Я взлетаю и сжимаю рану, кровавую, в кулачок.
Мне сверху видно, с птичьего полета, – мой хвост, отрубленный, в крови. Я приучаю себя к мысли, что он – атрофик, что мне с ним было не взлететь. Я бьюсь о стекла небоскребов. Я отражаюсь. Я – и небеса. Вот это – рай! Вот это – рай?
Письмо к Фредерику
15 декабря 2009 г.
Голова моего отца находится на горе Чачубетского района Горийской области. Там раньше была наша дача, которую построил мой отец, а помогал ему я, и мы оба ругались и проклинали эти пронумерованные бревна, что годами сушились и мокли под открытым небом в деревне Тапла, которой больше нет. Отец разобрал на бревна свой родной дом на берегу моря и написал чернильным карандашом цифры. Вот это он умел – писать! Он сам вел грузовик в гору, в деревню Тапла, потому что шофер закричал, что не видит конца дороги, где он, конец дороги, куда идет эта дорога? – и бросился вон из кабины, и пошел пешком. Дорога упиралась прямо в небо, в самую верхушку горы.
– Последний раз я вел машину в осажденном Ленинграде, – рассказывал мой отец, – грузовик глох на каждом мосту. Ты считал, сколько мостов в Ленинграде?
Отец знал, что не умеет строить, и потому с самого начала хотел нанять рабочих, но никого не мог найти. И каждое воскресенье он возил вверх, на гору, разных людей. Они раскладывали закуску на пронумерованных бревнах и начинали выпивать. И отец смотрел – он и моей сестре говорил: всегда смотри, каков человек, когда выпьет, тогда узнаешь, кто он на самом деле. А мать только сидела на единственном стуле, который отец привез в самый первый приезд, укрепив его сверху на бревнах, в белой шляпе с широкими полями, обмахивалась веером и молчала. Мать умела молчать, когда хотела. Уж она-то знала, как собрать дом из старых бревен! Положите так, как было, вот и все! И еще мой отец смотрел на руки рабочих. Говорил мне: если у работника пальцев не хватает – значит, он настоящий мастер! И он нашел наконец человека с нечетным числом пальцев, что мог выпить бутылку водки и устоять на ногах, который согласился остаться в деревне Тапла под открытым небом – строить дачу из старых бревен. Да, взял деньги вперед и пропал – и унес, утащил с собой штук двадцать пронумерованных бревен, видно, больше не смог. Мы обнаружили пропажу года через три, не раньше. Мы с отцом крутили тяжелые мокрые бревна под солнцем, как шампуры, – искали цифры, которые исчезали со временем, то ли от дождя, то ли от солнца.