Книга 419 - Уилл Фергюсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один человек держал плакат якобы на шведском:
ЯПОЛ
НЫЙЛ
ОПУХ!
Другой написал то, что счел названием международного банковского картеля:
П.О. РейхсТрест Рациональных Европейских Торговых
Лукративных Операционно-Хозяйственных Активов
Уоррен уже смеялся в голос.
— Обхохочешься, блин!
Но Лору повело — не от грусти, нет, не вполне. Что-то не стыковалось, трепетало, ускользая. Уоррен промотал вниз: бесконечные фотографии, на каждой штемпель «СОБСТВЕННОСТЬ!». Она уже встречала такие снимки. В исторических монографиях.
Уоррен открывал все новые окна, они заполняли монитор, заслоняли друг друга.
— Погоди-погоди, — сказал он, когда она поднялась. — Вот это тебе понравится. Я тебя вспоминал.
Уважаемый вождь Огун.
Счастлив получить от вас весточку, старина! Я прекрасно помню те деньки, что провел в Колониальной администрации Судана. Я работал с профессором Фиолеттом, который изучал афродизиакальное воздействие копытов зебры на жен британских чиновников. Полагаю, супруг миссис Павлин в конце концов убил профессора Фиолетта. В библиотеке. Подсвечником.
Искренне ваш,
полковник Горчиц, ОЕВ
P.S. Я переслал вашу просьбу моей помощнице мисс Пурпур, сотруднице Управления Легальных Исследований Корпоративного Аппарата (У.Л.И.К.А.), которая курирует финансовые вопросы подобного рода.
— Копыт, — сказала Лора. — А не копытов.
— Чего?
— Я к маме спущусь.
— Подожди. Вот, глянь. Еще один дуболом пришел к Церкви Пресвятого Турнепса.
Напротив на немом телеэкране участники конкурса перешли к живым червям, а Лора устала от братниных игр. Но, уже уходя, заметила на экране письмо, которое начиналось словами: «Мои поздравления с тождествами…» И застыла.
— Открой-ка, — сказала она.
Открылось письмо. Ответ полковнику Горчицу от вождя Огуна. Вот оно: «тождествами». Не самая уникальная ошибка, но все же…
— Можно мне копии? — спросила она. — Этих писем. И остальных? Распечатаешь мне?
— Которые?
— Все.
— Там страниц сто минимум.
— И письма, которые папе писали, — прибавила она. — Они тоже нужны.
— Ей тут нельзя.
— Ей некуда идти.
— Ей тут нельзя.
Говорили о ней, шептались на иджо, чтоб она не поняла. Но она понимала. Понимала, о чем говорят, слышала в звоне материного голоса, в паузах между словами.
— Вечно ты в облаках витаешь. Дурья твоя башка. Как тебе взбрело ее сюда тащить? Ей тут нельзя.
— Ей больше некуда идти.
Амина лежала спиной к ним на циновке, притворялась, что спит. Ннамди включил ей отпугиватель москитов, и она смотрела, как вьется тонкий дымок. Снаружи лило как из ведра, дождь колотил по крыше. По стене скользнула ящерка — оранжевая голова, за ней текучее синее тельце.
Говорили об Амине.
— Ей тут нельзя. Пускай уходит.
Вся деревня явилась встречать Ннамди — криками и смехом, барабанным боем и плясками.
— Блудный сын вернулся! — крикнул кто-то.
— Аминь! — ответил кто-то другой.
Женщины махали пальмовыми листьями, мужчины отбивали ритм. У Амины закружилась голова. Барабаны иджо — они такие… неумолимые, никогда не замолкают, не переводят дыхания, так не похожи на одинокие струны годже и дыхание флейт какаки, так не похожи на музыку Сахеля. Северные фула — тоже барабанщики, но до этого молота по наковальне им далеко. Ритмы фула рождались из толченого проса — женщины собирались вокруг глубокой ступы, превращали музыку в пищу, пищу — в музыку. У иджо барабаны другие — кровь и пламя, дождь и гром; человеческое сердце после тяжкого труда.
Ннамди тоже пошел плясать — повел одну процессию, влился в другую. Танцоры Сахеля ступали легонько, точно вздыхали, двигались под мелодию, а не ритм, каждый шаг — скольжение, грациозное, почти нежное. Здесь же танцоров вела — гнала — решительная сила, крики жестов, мужчины и женщины вместе, согнулись, ноги топают, руки вырезают узоры по воздуху, движения точны, рублены, смех — почти отдельный инструмент.
У Амины подкашивались ноги. Слишком долго стояла. Из веселой сумбурной круговерти вынырнул Ннамди:
— Пойдем, тебе надо прилечь.
— Но… это тебе, этот танец.
— Пошли, найдем тебе циновку. Успеем еще потанцевать.
— Ей тут нельзя. Посмотри на ее лицо. Татуировки эти.
— Это не татуировки. Это шрамы. И мы должны быть гостеприимны. Жизнь требует. Мы иджо, а она наша гостья.
— Она по-английски говорит как недоумок.
— Она знает больше языков, чем мы. По-французски говорит.
— Ей тут нельзя.
На следующий день, пока Ннамди спал, а его мать была на рынке, Амина решилась на вылазку.
Против дома на центральной поляне распростер свою тень большой африканский дуб — эдакая общая гостиная. Под гофрированным железным навесом прятался бильярдный стол — мужчины сидели на пластмассовых стульях, под стук и треск шаров попивали фанту и имбирное пиво из холодильников матери Ннамди. Амина прокралась мимо.
На другом краю двора гудел генератор. Старики и дети сгрудились вокруг деревенского телевизора — смотрели, как «Суперорлы» размазывают по стенке очередных любителей. Впрочем, появление Амины рассеяло чары, и все на нее уставились — не враждебно, но и без дружелюбия. Скорее в озадаченном любопытстве, будто пытались распознать редкую птицу.
Проулок вывел ее на другую поляну, где валялись бочки из-под нефти. Кое-какие стояли — на них женщины чистили рыбу и мыли овощи. К другим приделаны куски пластмассы и воронки — собирать дождевую воду. На крыльце парикмахерша заплетала женщине косы, и Амина, опустив глаза, поспешила мимо. Тяжесть их взглядов провожала ее, и она ускорила шаг.
Дорожки между домами — раскисшие, усеянные обломками раковин, словно земля инкрустирована алмазами. Рифленые крыши, красно-зеленая черепица, ржавь и мох сталкиваются, жмутся друг к другу, дома понатыканы тут и там, порой едва не соприкасаются стенами. Выгребные канавы. Просевшие крылечки. Окна без ставен, дверные проемы без дверей, и нигде ни единого забора. Дети и взрослые, мужчины и женщины — все вместе, голые руки, голые ноги, веселый смех. Каждая жизнь тотчас выливается на колени соседу. Никаких тайн. Нет места для тайн. Снова поднялась паника.