Книга Заговор против Америки - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, достав что-то из ящика письменного стола, она встала и вновь подошла ко мне. Ее смазливое личико с крупными чертами и под густым слоем косметики внезапно показалось мне чудовищным — показалось маской похоти и других маниакальных страстей, жертвой которых, по утверждению моей матери, пала ее не в меру эмоциональная младшая сестра. Конечно, будь я малолетним отпрыском знатного рода при дворе Людовика Четырнадцатого, тщеславие и своекорыстие такой родственницы не воздействовали бы на меня столь оскорбительным и вместе с тем пагубным образом; да и светский образ жизни славолюбивого клирика вроде рабби Бенгельсдорфа не казался бы моим родителям столь скандальным, будь они сами воспитаны во дворце как юный маркиз и будущая маркиза. Но и в этом случае мне было бы куда легче (хотя в каком-то смысле и тяжелее) поискать утешения у случайно встреченных в автобусе монашек, нежели у женщины, погрязшей в скверне, — в той самой скверне, которая кажется невероятно упоительной тем, кто умеет извлекать выгоду из собственной, пусть и ничтожной, власти.
— Не бойся, дружок. Будь смелым мальчиком. Неужели тебе хочется до самой смерти просидеть на крылечке жалкого дома на Саммит-авеню? Или и ты, вслед за Сэнди, готов ринуться в мир и на деле доказать, что не уступаешь ничем и никому? Предположим, я побоялась бы пойти в Белый дом на прием к президенту, потому что люди вроде твоего отца осуждают его и обзывают дурными словами. Предположим, я уклонилась бы от встречи с министром иностранных дел, потому что обзывают — да еще как — и его. Нельзя жить, боясь всего, что остается тебе просто-напросто неизвестным. Нельзя расти в таком же страхе, в каком выросли твои родители. Пообещай мне, что этого не произойдет.
— Обещаю.
— Ну вот и хорошо, — сказала тетя Эвелин. — А у меня есть для тебя гостинец. — И она положила мне на ладонь одну из двух маленьких картонок, которые держала в руке. — Я принесла тебе его из Белого дома. Бери, дружок, я люблю тебя.
— А что это?
— Шоколад, который раздавали там на десерт. Шоколад в золотой фольге. И знаешь, что оттиснуто прямо на шоколадке? Президентская печать! Вот, это тебе, а другую шоколадку передай, пожалуйста, Сэнди. Договорились?
— Договорились.
— Этот шоколад подали в Белом доме к столу в конце трапезы. В золотой обертке и на серебряном блюде. И когда я увидела его, я сразу же подумала о двух мальчиках, моих племянниках, которым я желаю счастья, как никому другому.
Я встал, стиснув шоколадки в руке, тетя Эвелин приобняла меня за плечи и провела через свой офис в обратном направлении, провела мимо всех своих подчиненных. Мы вышли в коридор, и она, нажав на кнопку, вызвала лифт.
— А как, говоришь, фамилия твоего Селдона?
— Вишнев.
— И он твой лучший друг.
Как мне было объяснить, что я на дух не выношу Селдона? Поэтому я в конце концов все же солгал, сказав: «Да», — и поскольку моя тетя и впрямь любила меня и сама не лгала, утверждая, что желает мне счастья, всего через пару дней, когда я уже успел избавиться от шоколадок из Белого дома, выбросив их за забор сиротского приюта (что удалось не сразу, потому что пришлось подождать, пока никого не окажется поблизости), — миссис Вишнев получила письмо из компании «Метрополитен», в котором сообщалось о том, как ей и ее родственникам повезло, — оказывается, ее тоже решили перевести по службе в Кентукки.
В одно из воскресений в конце мая, ближе к вечеру, у нас в гостиной прошла доверительная встреча страховых агентов-евреев из компании «Метрополитен», которым, как и моему отцу, предстоял перевод по службе из Ньюарка в рамках программы «Гомстед-42». Все они явились на встречу с женами, но без детей, единогласно решив, что тем лучше остаться дома. Парой часов раньше мы с Сэнди и присоединившийся к нам Селдон принесли в гостиную и расставили соответствующим образом стулья, включая и нечто вроде садовой скамейки, позаимствованное нами на кухне у Вишневых. После этого миссис Вишнев повезла нас в кинотеатр «Мэйфэйр» на Хиллсайде, где нам предстояло просидеть двойной сеанс, после чего (и после окончания встречи) за нами должен был заехать на машине мой отец.
Кроме сослуживцев отца, были приглашены Шепси и Эстель Тиршвелл, которым оставалось всего несколько дней до отъезда в Виннипег, и Монро Силвермен — дальний родственник, только что открывший юридическую контору в Ирвингтоне, прямо над галантерейной лавкой, принадлежащей второму по старшинству отцовскому брату Лени, — нашему с Сэнди дядюшке, который снабжал нас школьной формой «по отпускной цене». Когда моя мать предложила — из присущего ей уважения ко всему, что нас учат уважать, — пригласить на встречу и Гимена Резника, нашего раввина, — никто из организаторов встречи, собравшихся у нас на кухне за неделю до намечаемого мероприятия, не выказал в этой связи ни малейшего энтузиазма — и после небольшой дискуссии (в ходе которой мой отец вежливо сформулировал свою всегдашнюю позицию по вопросу о рабби Резнике: «Мне нравится этот человек, нравится его жена, нравится, как он исполняет свои обязанности, хотя, знаете ли, до семи пядей во лбу ему, пожалуй, парочки пядей не хватает») данное предложение было отклонено. При всем при том друзья дома, к вящему удовольствию внемлющего им мальчугана, переговаривались громко, возбужденно и на разные, хотя и одинаково смешные голоса, как персонажи какого-нибудь дешевого ситкома, а внешне обладали и смутным сходством, и столь же неявными различиями, подобно героям юмористического комикса из вечерней газеты, — ведь происходило это в те дремучие времена, когда неторопливо эволюционирующее человечество еще не додумалось до того, что постоянное обновление лица и фигуры в сторону омоложения становится для зрелой особи пусть и серьезной, но вдохновляющей проблемой, — это были в целом похожие друг на друга люди: они обзаводились семьями, зарабатывали деньги, пеклись о престарелых родителях и обустраивали более чем скромные жилища совершенно аналогичным образом, столь же одинаково относились к тем или иным политическим событиям, да и голосовали на выборах любого уровня синхронно и слитно. Рабби Резник служил в скромной синагоге, представляющей собой желтый кирпичный дом на краю нашего «гетто», куда окрестные евреи наведывались отнюдь не каждую субботу, а в лучшем случае — три дня в году на Рош-а-Шана и Иом-Кипур, — да еще когда возникала необходимость сотворить ежегодную поминальную молитву за кого-нибудь из близких в предписанный период. Раввин был нужен им на свадьбах и на похоронах, был нужен для бар-мицвы, для визитов в больницу и для утешения осиротевших во время шивы; однако в остальном его участие в их повседневной жизни было несущественно, что всех — включая мою преисполненную уважения мать — вполне устраивало, причем вовсе не только потому, что у рабби Резника и впрямь не хватало парочки пядей во лбу. Их еврейство проистекало не из приверженности институту раввината, не из походов в синагогу и не из немногих религиозных заветов и запретов, которым они следовали, хотя в те годы — главным образом из уважения к пожилым родителям, которые раз в неделю приходили в гости и ожидали угощения, — в большинстве домов, включая и наш, ели только кошерную пищу. Их еврейство проистекало даже не из веры в Бога. Конечно, каждую пятницу после захода солнца, когда моя мать ритуально (и трогательно, с грациозным трепетом, который она в детстве подсмотрела, а затем и унаследовала от собственной матери) зажигала субботние свечи, она заклинала Всемогущего, используя его ветхозаветное имя, — но в остальное время ни она, ни кто-нибудь другой Адоная не поминали. Для того чтобы ощущать себя евреями, этим людям не требовались ни служитель веры, ни исполнение обрядов, ни религиозная доктрина, — и, конечно, им не требовался никакой другой язык, кроме родного английского, всеми экспрессивными средствами которого, включая обсценную лексику, они превосходно владели, не гнушаясь пускать их в ход и за карточным столом, и в процессе купли-продажи, когда требовалось переубедить несговорчивого иноплеменника. Свое еврейство они не воспринимали ни как игру случая, ни как несчастье, ни как везенье (подразумевающее и такое понятие, как богоизбранность). Они были евреями — и от этого им было не избавиться, но, с другой стороны, им и не хотелось от этого избавляться. Их еврейство проистекало из того, что они были самими собой, и их американизм — тоже. Всё связанное с национальным вопросом было столь же естественно и фундаментально, как, допустим, наличие вен и артерий, — и у них никогда не было ни малейшего желания скрыть или изменить свою национальную природу (без малейшей оглядки на возможные в связи с переменой национальной сущности выгоды).