Книга Умирая за идеи. Об опасной жизни философов - Костика Брадатан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочие дети Сократа
Описание Платоном смерти Сократа с тех пор является прекрасной формулой для смерти по-философски, и философы, оказавшиеся в положении сходном с положением Сократа, широко этим пользуются. Они уходили из жизни с отрывками Платона на губах, иногда в буквальном смысле. Когда наступил момент умирать, Томас Мор намеренно пытался сформулировать собственное мученичество в терминах смерти Сократа, как ее изобразил Платон. Это означало не только принятие сократовской позиции, но и перефразирование отдельных частей «Апологии». Сообщается, что непосредственно перед казнью Мор произнес: «Я умираю добрым слугой короля, но в первую очередь Бога»[428]. Нетрудно уловить здесь аллюзию (если не перифраз) на заявление Сократа, сделанное им после вынесения приговора: «Я вам предан, афиняне, и люблю вас, но слушаться буду скорее бога, чем вас»[429]. «Какое необычное создание этот философ, — подумаете вы. — Он даже умереть не может без дачи надлежащих рекомендаций!»
Отголоски платоновского повествования о смерти Сократа докатились и до XX века. Через несколько недель после смерти Яна Паточки Гавел написал небольшой текст о своем наставнике, в память о нем. Озаглавленная «Последний разговор», эта статья рассказывает о последней встрече Гавела со своим учителем в комнате ожиданий пражской тюрьмы Рузине во время одного из долгих допросов. Следователи только что ушли на перерыв, что дало двум подозреваемым возможность провести несколько драгоценных мгновений вместе. Это была их последняя встреча. Гавела поразило то, что Паточка совсем не беспокоился о происходящем в соседней комнате, куда его могли вызвать в любой момент. У него было совсем другое на уме. По словам Гавела, в любое мгновение следователи «могли явиться за любым из нас, но это ничего не значило для профессора». На своем «импровизированном семинаре по истории понятий о человеческом бессмертии и человеческой ответственности» Паточка «взвешивал свои слова так тщательно, как будто в нашем распоряжении было неограниченное время. Я не только задавал вопросы, но еще и представил ему некоторые собственные философские идеи (чего раньше нельзя было представить), и он, как мне показалось, обрадовался тому факту, что нашел во мне не только вежливого слушателя»[430].
Пожилой философ, который скоро умрет, безмятежно беседует с молодым учеником о бессмертии души. Ему все еще есть что выяснить, и он не хочет торопить события. Разговор происходит не где-нибудь, а в тюремной комнате для допросов. Он не торопится, потому что у него есть свои привычки, своя философская рутина. Скоро зайдут охранники. Разве не похоже все это на чешскую версию финала платоновского «Федона»?[431]
* * *
Рассказчик не всегда обязан быть «верным учеником», хотя он часто таковым является. Поскольку смерть некоторых мучеников происходит в условиях особо жестких репрессий, повествование о мученичестве иногда приходится отложить. В результате вполне может случиться, что рассказчик не будет современником ни мученика, ни событий, которые он описывает. Гипатии потребовалось много веков, чтобы обрести того, кто мог бы рассказать ее историю. На самом деле это был даже не один «рассказчик», а целая большая группа писателей от Эдварда Гиббона и Вольтера до исследователей-феминисток XX века, превративших ее в философа-мученицу. В таких случаях, когда рассказы о мученичестве не возникают с самого начала, растет давление со стороны аудитории, которое становится настолько сильным, что повествования просто не могут не появиться. Можно саркастически заметить, что, если мученик не получает рассказчика по своему выбору, его ему назначают.
АУДИТОРИЯ
С точки зрения окружающих, будущие философы-мученики часто предстают как несносные люди, «хулиганы», индивиды, которые стремятся подорвать общепринятые взгляды и нарушить общественный порядок. Однако обычно этого недостаточно, чтобы сделать их объектом, требующим уничтожения. Испытывая раздражение, их все еще можно терпеть такими, какие они есть. Философы-мученики «рождаются» только тогда, когда может быть установлена определенная связь между событием их уничтожения и чувством обновленного социального мира.
Интермеццо (которое демонстрирует определенные иллюзии величия)
Они заставляют трепетать царей. Их ни с кем нельзя сравнить: когда они говорят, сильные мира чувствуют стыд, богатые заливаются краской, бедные воодушевляются, а несчастные обретают надежду. Они не носят мечей, но их слова проникают до мозга костей. Они профессионалы «говорить правду властям». Голыми руками и простой смелостью своего языка они могут разрушать империи, низводить тирании и свергать незаконные режимы. Они разоблачают всеобщую коррупцию за завтраком, исправляют всемирную несправедливость за обедом и потрошат правителей-жуликов за ужином. «Но кто же эти люди?» — спросите вы с нетерпением. Они — философы за работой. Это одна из любимых фантазий, питающих воображение Запада, особенно присущая самим философам. Большая часть западной философии формулировала себя с учетом политической саморепрезентации, сделавшей ее «обязанностью» не просто открывать «истину», но, что более важно, нести ее в массы. Считается, что подобное общение придает значительную силу: провозглашение «истины власть имеющим» должно расширить права и возможности философа. Начинаться философия может как частное дело, но ее конечная цель слишком часто превращается в гражданскую или политическую. Конечно, это не единственный уровень саморепрезентации философии на Западе[432], но исторически преобладает именно политический. В результате сформировалась перспектива, которая позволяла философии смотреть на себя по-иному, чем это делали Сократ, Платон и стоики, святой Августин, Кампанелла и Мор, Вольтер и Руссо, Гегель и Маркс, Франкфуртская школа, Сартр и Фуко. Эти философы работали с уверенностью, что знание без положительного социального воздействия не то знание, к которому стоит стремиться.
Вопрос откровенности
В серии лекций, прочитанных в Беркли в 1983 году, Мишель Фуко красиво рассказывает о parrēsía (высказываться, говорить истину) и ставит это понятие в основу самой европейской культуры. Для него «провозглашение истины» — выражение образа бытия в мире и стиля существования в обществе. Невозможно, выяснив, что такое истина, молчать об этом; несмотря ни на что, вы должны говорить о ней. Получив доступ к знаниям, человек обязан делиться ими. Хотя Фуко не упоминает об этом явно, но читатель чувствует, что его размышления развиваются на фоне хайдеггеровского понимания идеи истины как «разоблачения» (alē theia). Как только завеса снята, пути назад нет; вы никоим образом не можете скрыть то, что только что было вам открыто. У parrēsiastēs, того, кто практикует parrēsía, нет выбора. Он обязан высказаться. Истина стремится проявить себя подобно плоду, выходящему из утробы матери. Акушер не может терять время, он должен его достать. Как ни парадоксально, но роль parrēsiastēs пассивна: он всего лишь рупор истины[433]. Это не значит, что поступок parrēsiastēs не заслуживает внимания. Наоборот, он