Книга Прохождение тени - Ирина Николаевна Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, я помню, что в какой-то момент та женщина раскрыла над нами большой старомодный зонт и шуршащий блеск струй обступил нас по кругу со всех сторон, как нечисть из «Вия», но также помню, как на окраине города во рву некошеном это громоздкое перепончатое сооружение с хрустом сложилось в клюку, которой женщина раздвигала траву, торопливым шагом идя впереди меня. От дождя не осталось и следа, словно солнце, пока она закрывала зонт, вплотную подступило к окраине и выпило с травы всю влагу.
— Он шел всю ночь и следующее утро... — вспоминала мама. — Неужели не помнишь, как это можно забыть?..
Да так, очень просто, дело в том, что тройственный союз лета, детства и свободы нерушим, какие б усилия ни прилагала память по восстановлению фактов: куда ни оглянешься — всюду вдохновенная зелень, золотистый речной песок, тропинки, лодки, качели... Да, что-то помню, конечно, помню, как женщина раскрыла и сложила свой зонт, и в его черных складках, должно быть, и исчез ливень из той точки, в которой мы находились, как улетучивается из пространства мелодия — несколько алмазных синкоп еще сорвалось с краев запирающегося на латунную пряжку перепончатого неба. Вслед за отливом красок с небосвода тишина стала сочиться из всех пор стоявших стеною, вперемешку с собственными тенями, растений. После дождя они дышали открытыми ртами, как дети во сне. Вот проплыла замшевая мята с крестовидными веточками, вдруг дико взглядывала на меня ромашка, невнятное бормотание пастушьей сумки с истончившейся на цветках желтизной перемежалось пламенным восклицанием мака, щитковидные соцветия тысячелистника проносили в своих мелких корзинках белый и розовый аромат, между ними вился фиолетовый чабрец, и трепет этих оттенков был похож на колебание длинной струны... И вдруг вся эта нежная пастораль наматывалась на бешеный рев поезда: мы останавливались и одинаковым движением зажимали уши руками. И снова цветы торопливо спускались с насыпи, лишь только исчезал шум поезда. Время от времени где-то звучали человеческие голоса, и женщина говорила: «Пригнись!» Голоса кого-то окликали, но никто не отзывался, а мы обе ныряли в траву, как кузнечики, и трава на поверхности изображала полную непричастность. А я видела изнанку травы, на полтона глуше ее же собственных солнечных плоскостей, видела всю подноготную нарождающегося в травах сумрака: тени, как скошенные, заштриховали поперек продольное волокно растений. Вдруг голоса прозвучали где-то рядом, и женщина, как встревоженная серая птица, взлетела наверх и исчезла за кромкой нашего рва.
С криком: «Тетя!» — я вскарабкалась следом. Передо мною стелилось зеленое поле клевера, ромашки, донника, и таких же причудливых форм и оттенков на разных высотах стелились над горизонтом облака. Там, в сумрачных тучах, вповалку лежали завтрашние дожди, очерченные вольфрамовой нитью солнца, чуть выше закатное золото истончалось в лимонные тона, где облака еще настаивали на своей утренней белизне, плывя в сторону обессиленной лазури. И эта картина менялась от малейшего взмаха ресниц, казалось, ее нельзя трогать взглядом, как дитя, лежащее в колыбели. И все это пространство неба, пронизанное немыслимой красотой разлуки, солнце уводило за собою, как игрушечный парусник на нитке, — легко, легко, легко.
Женщина не оглядываясь спешила вперед, туда, где посредине цветущего поля одиноко чернел сказочной головой богатыря ржавый остов автобуса. Боясь отстать, я быстро перебирала ногами, но встречные цветы то и дело окликали меня: сюда! сюда! — и я поневоле замедляла шаг.
Автобус номер 72 наполовину зарос травой, как заброшенная могила. Сирота, одиноко торчащая посреди зеленого поля, одряхлев, насквозь проржавев, он пытался породниться хотя бы с крапивой, прикинуться своим среди высокого иван-чая, чтобы избыть собственную чужеродность, привечал сусликов, горбился, припадая на передний буфер, но ничего ему не помогало: его вещество жило отдельной от поля жизнью. В нем чувствовалось патриархальное достоинство исчерпавшей свое назначение вещи. В пустые глазницы выбитых окон нет-нет да вплывали еще видения улиц. Радостное содрогание прошло по его днищу, когда мы забрались внутрь и присели на опрокинутый ящик. Пол, проваленный в отдельных местах, был усыпан битым стеклом. Вести автобус было некому, но мы, очевидно, куда-то поехали, потому что через какое-то время оказались перед длинным бараком с палисадом, в котором стояли раскидистые, увешанные звонкой ягодой вишни. Под крыльцом с горестным выражением мордочки вытянулась окоченевшая мертвая кошка, только шерстка на ней, которую теребил ветер, была живой.
— Пойдем, пойдем, — дернула меня за руку женщина, — и не шуми, идти надо тихо...
Мы вступили в длинный темный коридор, и тут боковая дверь в конце его отворилась, и на нас быстро-быстро, лихо отталкиваясь от пола двумя обувными щетками, покатил широкоплечий безногий в тельняшке, на крохотной коляске. Он с разбегу затормозил перед нами.
— Явилась! Кто тебя звал! Твою маманю давно уже снесли на кладбище, а ты все ходишь и ходишь. И тебя скоро снесут!.. — убежденно воскликнул он.
— Что я вам, мешаю, что ли, — огрызнулась женщина, — мы с дочкой переночуем в чулане, вот и все.
— Какая дочка, нет у тебя дочки... — Он уставился на меня возбужденно-веселыми глазами, которые, как ни у одного из взрослых, приходились как раз вровень с моими. — Девочка, ты чья?
— Сказано, дочка, — отрезала женщина, — у меня скоро и сынок будет, уйди с дороги...
Она ухватила безногого сзади за шею, развернула его и с силой покатила по коридору, как нагруженную тряпьем тележку.
— У, ненормальная!.. — заорал безногий, исчезая в проеме двери.
Мы вошли в крохотную каморку. Запах застарелой, слежавшейся знакомой печали слабо поприветствовал меня, когда мы переступили порог этого логовища. Позже он иногда настигал меня в полупустых театральных залах, где на горизонте далеких подмостков актеры разыгрывали спектакль как бы в запаянном пространстве стеклянной колбы: видны их жесты и слышны голоса, но жизнь от сцены отделяло непроницаемое стекло и безучастная тьма зала. Женщина усадила меня на высокий табурет у стены и, сказав: «Спокойно сиди», — вышла.
Вещи из разных углов робко взглядывали на меня. Обернувшись с крюка, на котором он висел с больно вывернутыми рукавами, зашевелился ватник, с мышиным шорохом чуть привстал прутяной веник, дрогнуло в кадушке сухое, давно погибшее растение, высунула язык сквозь треснутое стекло керосиновая лампа, звякнуло ведро, до краев наполненное колодезной тенью, мотки веревки уютно свернулись, точно, уснув, грелись на солнце. Женщина вернулась и сунула мне в одну руку очищенное яичко, а в другую нейлоновый