Книга Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такова идея макрокосма, действительности как совокупности всех символов по отношению к одной душе. Ничто не исключено из этого свойства значимого. Все сущее является также и символом. Начиная с телесных явлений – лица, облика, осанки отдельного существа, – сословий, народов, о чем было известно всегда, и вплоть до якобы вечных и всеобщезначимых форм познания математики и физики все говорит о сущности определенной, и никакой иной, души.
Однако на большем или меньшем родстве отдельных миров друг с другом, поскольку они переживаются людьми одной культуры или душевной общности, основывается бо́льшая или меньшая доступность для передачи всего увиденного, воспринятого, познанного, т. е. сформированного в стиле собственного бытия, с помощью средств выражения языка, искусства и религии, с помощью словесных звучаний, формул, знаков, которые в свою очередь являются символами. Здесь тут же обнаруживается непреодолимое препятствие для того, чтобы действительно что-то сообщить иному существу или в самом деле понять его жизненные проявления. Степень родства миров форм с той и другой стороны является решающим обстоятельством в отношении того, когда понимание переходит в самообман. Вне всякого сомнения, мы можем лишь с очень большой неполнотой понять индийскую и египетскую душу, которые открываются в соответствующих людях, нравах, божествах, прасловах, идеях, зданиях, поступках. Грекам, в силу того что они были аисторичны, также было отказано в хотя бы слабейшем представлении о сущности чуждой душевности. Мы видим, с какой наивностью они отыскивали в богах и культурах всех иных народов свои собственные представления. Однако переводя бытующими у нас оборотами такие понятия чужих философов, как ρχ, «атман», «дао», также и мы подменяем чужое душевное выражение своим собственным мироощущением, из которого ведь и происходит значение наших слов. Черты древнеегипетских и китайских портретов мы также истолковываем на основании западного жизненного опыта. В обоих случаях мы обманываемся. То, что шедевры искусства древних культур все еще живы для нас (а значит, «бессмертны»), также принадлежит к кругу этого «воображения» в буквальном смысле, которое может сохраняться лишь через единодушие в превратном толковании. На этом основывается, например, воздействие, оказанное на искусство Возрождения группой Лаокоона или на французскую драму эпохи классицизма – трагедиями Сенеки.
2
Символы, как нечто осуществленное, принадлежат к области протяженного. Они ставшие, а не становящиеся (даже тогда, когда они обозначают становление), а тем самым жестко очерчены и подчинены законам пространства. Существуют лишь чувственно-пространственные символы. Уже само слово «форма» обозначает что-то протяженное в протяженном, и, как мы убедимся, исключением из этого не являются также и внутренние формы музыки. Однако протяжение – это характерная черта факта «бодрствование», которое образует лишь одну сторону единичного существования и теснейшим образом связано с его судьбами. Поэтому всякая черта деятельного (воспринимающего или понимающего) бодрствования оказывается прошедшей уже в тот самый миг, когда мы ее замечаем. Мы можем лишь задумываться о впечатлениях (показательный оборот), однако то, что для чувственной жизни животных только прошедшее, преходяще для связанного со словами понимания человека. Преходяще не только то, что случается (ибо никакое событие не может быть воспроизведено), но также и всякий вид значения. Проследим судьбу колонны начиная с египетского погребального храма, где их ряды направляли странника, через дорический периптер, чье тело они охватывают, и раннеарабскую базилику, чье внутреннее пространство они подпирают, вплоть до фасадов Возрождения, где они выражают черту устремленности вверх. Прежнее значение больше никогда не повторяется. Все, что вступает в царство протяженного, вместе с началом обретает также и конец. Между пространством и смертью существует глубокая и рано ощущаемая взаимосвязь. Человек – единственное существо, которое знает смерть. Все прочие старятся, однако с сознанием, всецело сосредоточенным на мгновении, которое должно представляться им вечным. Они живут, однако ничего не знают о жизни, как дети в ранние свои годы, когда христианство все еще рассматривает их как «невинных». И они умирают и видят смерть, однако ничего об этом не знают{63}. Лишь полностью пробудившийся, подлинный человек, понимание которого благодаря речевому навыку отделено от зрения, обладает помимо восприятия еще и понятием прехождения, т. е. памятью на прошедшее и опытом безвозвратного. Мы являемся временем[120], однако мы обладаем также и картиной истории, и на ней рождение предстает по отношению к смерти еще одной загадкой. Для всех прочих существ жизнь протекает без помышления о ее границах, т. е. без знания о задаче, смысле, продолжительности и цели. Поэтому пробуждение внутренней жизни в ребенке с глубокой и исполненной значения тождественностью зачастую оказывается связанным со смертью родственника. Ребенок внезапно постигает безжизненный труп, ставший всецело материей, всецело пространством, и одновременно ощущает самого себя как отдельное существо в чуждом, протяженном мире. «От пятилетнего ребенка до меня – только шаг. От новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние», – сказал как-то Толстой{64}. Здесь, в этой решающей точке существования, когда человек впервые становится человеком и узнает о своем чудовищном одиночестве во Вселенной, мировой страх заявляет о себе как чисто человеческий страх смерти, страх предела в мире света, страх косного пространства. Здесь исток высшего мышления, которое является поначалу размышлением о смерти. С этого начинается любая религия, любое естествознание, любая философия. Всякая великая символика завязывает язык своих форм на культе мертвых, на форме погребения, украшении могилы. Египетский стиль начинается с погребальных храмов фараонов, античный – с геометрического украшения погребальных урн, арабский – с катакомб и саркофагов, западный – с собора, где в руках священника ежедневно повторяется жертвенная смерть Иисуса. Из раннего страха происходит также и все историческое восприятие: в античности – через цепляние за наполненное жизнью настоящее, в арабском мире – из крещения, вновь обретающего жизнь и преодолевающего смерть, в фаустовском – из покаяния, делающего тебя достойным принять тело Иисуса, а с ним и бессмертие. Забота о прошлом возникает лишь из неусыпной заботы о жизни, которая еще не прошла. У животного есть только будущее, человеку же известно также и прошлое. Поэтому всякая новая культура пробуждается с новым «мировоззрением», т. е. внезапным взглядом на смерть как тайну зримого мира. Когда ок. 1000 г. на Западе распространилась мысль о конце света, на свет появилась фаустовская душа этого