Книга Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922-1923 - Леонид Абрамович Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через Усть-Аим проходила старая дорога к побережью. В нартах Вишневский за три дня прошел по ней двести верст до Нелькана, но Андерса там не застал. Тот с несколькими спутниками ушел дальше на восток, явно не желая встречаться с Пепеляевым.
Неизвестно, провел ли Вишневский доверенное ему дознание, опрашивая оставшихся в Нелькане офицеров Андерса, но у него было еще одно поручение, более важное. Он его исполнил и за два дня до Пасхи выехал обратно в направлении Усть-Аима. Дружине предстояло встретить праздник в пути, и Вишневский вез с собой «полусдобные» из-за нехватки драгоценного сахара куличи заодно с «прочим, что можно было достать в этом полуголодном районе». Несмотря на все старания ни сырной пасхи, ни яиц раздобыть не удалось.
8 апреля он записал в дневнике: «Святая Пасха. В 12 часов ночи дружина поставлена покоем в глухой тайге в 60 верстах от Нелькана – и спели “Христос воскрес”».
1
9 апреля Пепеляев привел остатки дружины в Нелькан. За месяц прошли без малого шестьсот верст, больше половины – без дорог, по речным руслам, в мороз и при сильных ветрах, но самое удивительное, что в этом беспримерном походе было потеряно всего два человека: оставленный после перестрелки на Мае неизвестный тяжело раненный прапорщик, о котором упомянул Кропачев, и тоже безымянный молодой солдат, с голодухи съевший слишком много недоваренного зерна.
В Нелькане задержались до начала мая. Здесь наконец нашлось время посчитать потери всей кампании. Вишневский привел эти цифры по Сибирской дружине, без учета якутских отрядов: девяносто восемь бойцов погибли, двадцать четыре пропали без вести, сто пятнадцать – в плену (большинство взято ранеными или обмороженными), сто два добровольно остались в Петропавловском и в других местах. О судьбе Ракитина, Варгасова, Худоярова и их людей никто ничего не знал.
Из семисот тридцати двух человек, осенью высадившихся в Якутии, Пепеляев сохранил около четырехсот, включая раненых и тех офицеров, кто в походе не участвовал и с осени жил в Охотске, как Михайловский, или в Аяне, как Малышев и Кронье де Поль. Кроме дружинников, в Нелькане находились якуты из отрядов Рязанского и Артемьева. Эти двое на амнистию не рассчитывали. Кто-то рассказал Артемьеву, что бойцы Строда, придя из Сасыл-Сысы в Амгу, «усиленно разыскивали его среди пленных», и у него не было сомнений, как бы с ним поступили, если бы нашли.
Опасность отступила, напряжение последних недель сменилось апатией. «Пала вера в свою идею, в свою правду, во имя которой мы делали едва доступные человеку переходы», – вспоминал Пепеляев о тех днях, когда на Пасхальной неделе дружина вновь очутилась в Нелькане, но на этот раз даже без тех скромных надежд, с какими покидала его три месяца назад, после Рождества.
«Мы шли впроголодь, – продолжал Пепеляев, отвергая упреки в меркантильности и насилиях, – мы не имели никакого жалованья. Как пришли, так и ушли мы нищими. Нами не было произведено ни одного грабежа, ни одного расстрела. Даже шпионов мы отпускали. За какие деньги можно нанять людей переносить эти бесконечные голодовки, морозы, переходы по колено то в снегу, то в воде? Только глубокая вера в правоту нашего дела…»
Эта вера рухнула, а впереди был тяжелейший поход до Аяна и, может быть, еще дальше. Чтобы выжить и выстоять, людям нужно было чувствовать себя героями, а не жертвами. Напрасный подвиг все равно оставался подвигом, поражение не умаляло их доблести. Они заслужили право уйти из Якутии с высоко поднятой головой, и во время нельканской передышки Пепеляев написал лучшее из трех найденных у него после ареста, скопированных в ГПУ и подшитых к его следственному делу стихотворений. Оно посвящено участникам Якутской экспедиции, живым и мертвым.
«Только долг спасти моих бойцов руководил мною», – в плену говорил Пепеляев о своих тогдашних чувствах, и если искать источник вдохновения, которым рождены эти стихи, то он – здесь же, в чувстве долга.
Его более ранние поэтические опыты не сохранились. Тяга к сочинительству была у него всегда, но не вылилась во что-то большее, чем дневник, охватывающий всего полгода его жизни, стихи по случаю, газетные интервью, взятые у самого себя, воззвания, написанные с избыточным для этого жанра лиризмом, и план сочинить «нечто вроде крестьянской утопии», о чем он говорил друзьям в Харбине, но, кажется, так и не взялся за этот труд. При заурядности стиля подспудный ритм присутствует во всем, что вышло из-под его пера. За этим угадывается постоянная эмоциональная напряженность, не могущая разрядиться в словах, потому что всякий раз не находится слов, по силе соразмерных породившему ее чувству. Единственное исключение – стихотворение «Братьям-добровольцам Сибирской дружины».
В начальных строфах, как в стихах памяти Куликовского, много риторики, рифмуются «стоны народные» и разбуженные ими «сердца свободные», но затем возникает ясный, просящийся на музыку размер, внутренняя рифма, живые детали:
Фальшь ощущается лишь в заключительных строках:
Финал стихотворения, претендующего стать гимном Сибирской дружины, не допускал никакой двусмысленности в вопросе о том, почему «народ не восстал», хотя причина была не только в жестокости одних и страхе других. Пепеляев как политик все понимал, но как поэт закрывал на это глаза.
В Нелькане к нему вернулось настроение осенних месяцев, когда дружина страдала от голода, а сам он – от сомнений в правильности избранного пути и сожалений о своей неудавшейся и, как ему казалось, кончающейся жизни. Сейчас было все то же самое, но с поправкой на окончательное крушение иллюзий. Душевную смуту, на фоне которой писались звонкие стихи о «братьях-добровольцах», передает дневниковая запись от 25 апреля, первая после почти трехмесячного перерыва: «Сколько тягостных и грустных переживаний. Часто думаю о былом. Вся жизнь вспоминается: молодость, мечты какие-то светлые, надежды… Все разбито… Боже, как изменился я! Личная жизнь (не частная, а внутренняя. – Л. Ю.) пуста, не манит блеском огоньков, ярко ласкающих, как раньше бывало. В германскую войну, в гражданскую все мысли мои о личной жизни сводились к вопросу: любить ли жизнь, людей? Так идеализировал свое отношение к жизни. Теперь все не то – горечь несбывшейся мечты, глубокая жалость. Ни злобы, ни вражды. Чувство бесконечной жалости… Что-то впереди ждет меня? Да и вырвемся ли мы отсюда?»