Книга На берегу неба - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы распрощались с отцом у выхода. Неудача не расхолодила меня. Напротив, теперь я более, чем когда-либо, был убежден в необходимости увидеть Салли Сиддонс. Трудности на пути к этому не казались столь уж непреодолимыми, тем более что в музее работала Аня Чудецкая, дочь лучшего друга отца и моя подруга. Я позвонил ей. Дальнейшее слегка напоминало кино. В середине февраля мне была назначена встреча. В условленный час я спустился в Античный дворик музея и сел на лавочку среди колонн, в точности имитирующих колонны Парфенона, и обломков фигур, украшавших его фасад. В верхнем ярусе дворика двое парней запечатывали коробки плотного картона, в которых вскоре должна была отправиться в Японию большая выставка итальянской живописи из собрания музея. Некоторое время я ждал под сенью Александрийского портика, поддерживаемого женскими фигурами, потом набрался смелости и позвонил. «Подождите, – сказал суховатый голос. – Сейчас ее принесут».
Свидание мое с Салли Сиддонс, таким образом, должно было произойти при обстоятельствах тайных и даже преступных. Через три или четыре минуты какая-то девушка вынесла картину во дворик, и я, заслоняемый со всех сторон величественными античными обломками, смог, наконец-то, разглядеть ее… Шатенка, зеленоватые глаза, черты лица тонкие; тонкие влажные губы, волосы подвязаны лентой… Она была мила, но ничего, ровным счетом ничего особенного, о чем говорил мне отец, я в ней не находил. Я был бы, конечно, разочарован, если бы не был так поражен… Дело в том, что Салли Сиддонс больше всего походила… да, на Лельку – дочь отца от последнего брака. И возвращая этим рассказом отцу то, что принадлежит ему по праву любви, я испытываю трепет перед той неведомой силой, которую древние греки называли Судьбой. Ибо в конце жизни он физически породил то, о чем грезил в юности.
Древние Мойры все еще прядут нити наших судеб, и я благоговею перед великолепием узора, который они связали на этот раз…
Случайный взгляд, брошенный на картину художника Геннадия Ежкова, привел к тому, что наш разговор затянулся на всю ночь. Картина изображает островок исполинских деревьев среди то ли осенней дождевой, то ли весенней талой воды, возвышающихся над водянистой чистотой мира, словно самые первые деревья самого первого леса. Когда-то эти же самые деревья – десятка три которых еще уцелело неподалеку от Ораниенбаума – написал художник Шишкин. У него это – залитая солнцем девственная дубрава, которую сейчас трудно даже вообразить в окрестностях Петербурга. Действительно, сто лет спустя «Дубовая роща» Шишкина превратилась в крошечный островок уцелевшей жизни на картине Ежкова.
Геннадий Ежков – художник очень редкой одаренности, художник кропотливого и одинокого старания, художник конкретной красоты природы. И островок исполинских деревьев – знак малости того мира, в котором еще возможно существовать ему. Но если я вспомнил о художнике Ежкове, то не потому, что меня поразила какая-то особая манера его письма, а потому, что поражен был даром его смотреть и видеть. Ибо действительно странно было, как могли два талантливых художника, рисуя один и тот же пейзаж, создать столь разные картины.
Магия искусства начинается там, где в фокусе зеркальной поверхности вдруг возникает не то, что видно каждому досужему взору, а нечто совершенно особенное – когда реальный Петербург в работах Геннадия Ежкова по каким-то непонятным причинам преобразуется в мир ветшающих пригородных дач, открытых ветрам и непогоде осени, населенных непонятным народцем, не имеющим уже касательства к мировой истории.
Кому случалось накануне зимы попасть в старый дачный поселок, затерявшийся меж веток железной дороги, просто будет понять меня. Холодно. На кленах и дубах последние листья. Дачники давно съехали, а те несколько жителей, что остались зимовать, ничем не напоминают легкомысленный и праздный люд лета. Поначалу никого и не видать. Но вот в переулке, затопленном туманом, показывается женщина. С козой на поводке, в огромном грубошерстном свитере напоминающая Иоанна Предтечу. Стороной бредет согбенный древностью старичок, держа в одной руке кирпич, в другой – березовое полено. Они встречаются, смотрят друг на друга. Кричит ворона. Вдруг откуда-то доносится голос. Женский голос, далеко в тумане поющий песню без слов.
– Бабка поет, – говорит старичок. Потом, подумав, еще: – Я с ней не разговариваю ведь. Вообще. Ссоримся за разговорами. Не получается за разговорами жить…
Слушает голос, звучащий вдали. Опускает голову:
– Скучно ей молчать, вот и поет.
С веток срываются капли ночного дождя, шуршат в палой листве. Где-то очень далеко слышен похожий на звук трубы гудок тепловоза.
Если представить себе такой поселок, который когда-то исчез, выпал накануне зимы из почтовых реестров и прочих описей нашей цивилизации, чтобы отныне и навсегда зажить своей собственной жизнью, то мы легче вообразим себе мир художника Геннадия Ежкова. Он очень не похож на наш, но в то же время потрясающе правдоподобен. Он сотворен из тех же материалов, что и наш мир, только иначе как-то скомпонованных. Погода там, как правило, серенькая, неяркая – обычная погода петербургских широт. Дома – одиноко стоящие в пространстве холмистой равнины особняки – это ведь реально существующие особняки где-нибудь в Озерках или в Парголове: к ним можно сходить, увидеть их, потрогать. Так же реальны предметы, которыми иногда избыточно захламлены интерьеры этих построек, но в еще большей степени собственная квартира художника: связки писем, перья птиц, сухие цветы, камешки, старинные аптечные пузырьки и бутылки, ножницы, непонятные механизмы, лампы, ключи, замки, ракушки, пожелтевшие фотографии, инструменты. В том, что мы называем современностью, все это существует в разрозненности. Но, когда художник предъявляет нам свои работы, мы убеждаемся: да, мир мог бы быть и таким. Того, что нам предъявлено, достаточно для творения.
Географически следует искать его где-то в плоских холмах Калгалловской гряды, что тянется от Петербурга к финской границе. На севере там запретная зона, но в зону нет необходимости вторгаться. Все ближе, все досягаемее – и недоступнее. Надо знать время, когда открывается ход: осень. Листья еще не облетели, но снег уже выпал. Холодно, ясно. Пучки сухой травы, куст шиповника. Фрагмент потрескавшейся кирпичной ограды, за которой открывается волнистая даль… Если обнаружилась стена, особенно стена с растущим подле нее цветком красной мальвы, то, значит, совсем уже близко дом и его обитатели. Как ближе прикоснуться к ним, как увидеть воочию, я не знаю. Здесь принципиально важно состояние души. В душе должно быть какое-то высокое простодушие, как я понимаю. И добросердечие. Потому что мир Геннадия Ежкова отличается от нашего, возможно, только немного повышенной степенью простодушия и добросердечия. Поэтому он и ускользает и прячется от нас: ибо миры, которые можно назвать необычными, чтобы не называть более претенциозно, взаправду существуют. Мы можем не верить этому, но в конечном счете нам ничего не поделать с поразительной ясностью свидетельств о них.
Доводя эту мысль до той степени ясности, которая, как правило, и не нужна в повседневном опыте, мы вправе предположить, что наша действительность складывается из множества вмонтированных друг в друга миров, которые странным образом сосуществуют в одном пространстве-времени – как, например, мир людей и мир муравьев, – но в то же время пребывают в своих пространствах со своими автономными времяисчислениями.