Книга Триада: Кружение. Врачебница. Детский сад - Евгений Чепкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что с тобой? – тревожно шепнула ему Софья Петровна. – На тебе лица нет!
– А что есть? – невесело пошутил Миша, безуспешно пытаясь унять крупную неврастеническую дрожь. – Я выйду ненадолго, проветрюсь.
– Тебе плохо? – спросил Виктор Семенович.
– Не волнуйтесь и не отвлекайтесь. Я вернусь.
По пути к выходу Солев вплотную столкнулся с Геной Валерьевым, кивнул ему и вырвался на свободу.
«Плохо, что заметил…» – обеспокоенно подумал Гена, кивая в ответ. Ведь так приятно было посматривать на этот соляной столб и гадать он или не он, и зачем, в любом случае, на службу пришел, и как ему, невоцерковленному, эта служба видится… И ведь думает он о чем-то, размышляет: в церкви либо молятся, либо размышляют, иначе как здесь два часа простоять?.. Внезапно Валерьев понял, что последнее рассуждение направлено против него же и постарался впредь не отвлекаться от молитвы. Но почти сразу после Символа веры, когда еще не исчезло пощипывание в области солнечного сплетения и окружающее оставалось радужно-переливчатым, соляной столб конвульсивно вздрогнул, кратко переговорил с рядом стоящими (ничего себе!) и направился к выходу, попутно узнав Гену и кивнув ему. «И впрямь Солев, – подумал Гена. – А «мама, папа, я – счастливая семья» – это, скорее всего, его родители и брат. Как всё приятно переплелось… Стоп! Не отвлекаться!»
Сидя на лавочке возле прицерковной клумбы с бархатцами, Миша слегка успокоился, и дрожь прекратилась. На безоблачном небе вовсю светило солнце и половинчато сиял купол: верхняя его часть и крест были вызолочены, а нижняя была черна, и парень подумал, что купол похож на шапку Мономаха, и, усмехнувшись, молвил:
– Тяжела ты, шапка Мономаха!
На бархатцах сидели пчеловидки – насекомые безобидные, которых он не раз лавливал в детстве, привязывал к лапке нитку и, держа на таком поводке, выгуливал некоторое время. Поначалу привязанные пчеловидки с мощным жужжанием тянули вперед, но потом уставали и садились на руку, и тогда их нужно было отпускать – либо вместе с ниткой, либо без нитки и без лапки. «Поймать, что ли? – подумал Миша с улыбкой. – Всё равно никто не видит…»
А Гена, хотя и следил за собой, проговаривая вслед за дьяконом слова ектеньи и вовремя кланяясь, всё-таки отвлекся. Да оно и простительно, тут бы любой отвлекся, и отвлеклись уже – вон, поглядывают искоса в их сторону, удивляются. Как же он их раньше-то не заметил? За Мишей наблюдал – вот и не заметил. Удивительно, конечно, но ведь у Бога всего много… И все-таки как же они могут службу понять? Ну, «Верую…» и «Отче наш…» могут по губам у дьякона прочитать, но остальное-то как? «Опять отвлекся! – раздосадованно подумал Валерьев. – Вот были бы у меня шоры, как у лошадок, чтобы глазками по сторонам не стрелять… Хотя с шорами я бы просто башкой бы вертел, шоры тут не спасут!..» Подумав так, он принялся творить Иисусову молитву и вскоре сосредоточился на службе.
«Короче, на чем я остановился? – строго спросил себя Миша, приструнивая мысли, расползшиеся по воспоминаниям о детстве, и слушая укоризненное жужжание плененной пчеловидки. – А остановился я на том, что православных мне не понять до тех пор, пока сам я не стану православным. А если я превращусь в православного, то не смогу и не захочу объективно писать об иноверцах. И так, кстати, с любой религией. И если я куда-нибудь вживусь до такой степени, что надену на глаза шоры этой религии, то как писателю мне придет писец, причем пятилапый. И что же выходит? Выходит, что писатель должен быть оборотнем-притворяшкой-имитатором, а иначе он будет дудеть в одну дуду и этой своей дудой довольно быстро заколебает читателя. Писатель должен быть свободным!» – решил он и, разжав пальцы, отпустил пчеловидку, после чего поднялся с лавочки и вернулся в церковь. Солев не стал проходить вглубь храма, а остановился в притворе, в месте, удобном для наблюдения, и мысленно скаламбурил: «Притвор – для притвор!»
Гена почувствовал, что в его затылок уперся чей-то взгляд, но оборачиваться не стал. Ему были не в новинку подобного рода искушения во время молитвы: или почесаться захочется нестерпимо, и если поддашься, то всё молитвенное правило прочешешься, как шелудивый, или слух вдруг обострится, так что через пять стенок всё слышно, и если станешь вникать в этот звуковой винегрет, то молитва в нем утонет… А теперь вот взгляд в затылок… Фигушки, не поддамся! И действительно, неприятное ощущение вскоре исчезло.
«А ведь многие чувствуют, когда на них смотрят, – подумал Миша. – Хорошо, что мой прототип не из таковских. Что же мы имеем, при взгляде со стороны? Крестится, кланяется – всё вовремя, даже с опережением небольшим… Деталька! Хочет показать, что знает службу, – выпендривается влегкую… «Отче наш…» запели – он поет громче нужного, та же хрень… Кажется, это гордыней называется».
А Валерьев во время всеобщего пения нет-нет да и посматривал направо от себя и радостно отмечал, что они тоже открывают рот, неотрывно глядя в лицо голосистого дьякона, поющего и дирижирующего на солее. И еще Гена заметил у них в руках книжечки, а значит, можно и без чтения по губам обойтись. «Молодцы какие! – подумал он. – Подойти бы к ним и спросить, как они дошли до жизни такой. И Валю бы Велину сюда, чтобы переводила… Опять отвлекся!..» Впрочем, уже можно было и отвлечься: Царские врата затворились и задернулись занавесью и где-то на клиросе невидимая псаломщица принялась четко вычитывать молитвы перед причащением – сколько успеет, пока врата не раскроются. «О чем они, интересно, говорят сейчас? – пытался понять Гена, наблюдая за оживленной жестикуляцией. – Эх, Валю бы сюда!»
«Я фигею!» – мысленно воскликнул Миша Солев, глянув чуть правее своего прототипа. Там стояли парень с девушкой и разговаривали на языке глухих. И ведь они всю службу, похоже, простояли, надо же!.. Но вот вынесли Чашу, все попадали на колени, даже глухая парочка, и Миша слегка склонил голову в знак уважения к чужой вере. «Сейчас причастие будет», – догадался он.
Гена не причащался в этот раз. Стоя в сторонке, он уважительно наблюдал за вереницей людей со скрещенными на груди руками и пел «Тело Христово…». «Много сегодня, – подумал он. – Надо было в три Чаши». Среди причастников он заметил и глухих и всё гадал, как же они поступят, там же имена называть надо… Ничего, справились: подали на бумажке, и даже не подали, а всё время, пока шли к Чаше, держали меж пальцев… Ах, умницы! Гена возликовал, будто сам в этот момент причастился.
Ко кресту Миша подходить не стал, и, пока дожидался остальных Солевых у выхода, размышлял о том, что что-то во всем этом есть, а что именно – ему не понять, и было обидно. «Ну, обида – ладно, переживу, – думал он. – Но ведь рассказ-то я пишу от имени православного вьюноши! Не взгляд на этого вьюношу со стороны, а от имени. То есть православные шоры для моего героя органичны, они ему в височные кости вросли. А на мне этих шор нет, я запросто могу лажануться, и тогда какой-нибудь православный читатель скажет мне: «А ты, дружочек, врешь». И будет уже не обидно, а стыдно!.. Что же делать?» Мимо прошел прототип с непонятной легкой улыбкой на губах – сделал вид, что не заметил, а может, и вправду не заметил, у дверей трижды перекрестился, обернувшись к иконостасу, и испарился. Сфинкс, блин, джакондообразный!