Книга Смерть секретарши - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутриквартирное общение было, впрочем, довольно скудным. Жили здесь еще три одиноких бабки, две из них молчаливые, но одна очень разговорчивая и к тому же помешанная на квартирных обменах. Она даже менялась однажды с еврейкой из города Бердянска, и еврейка ее, конечно, обманула, потому что в Бердянске не было моря. Во всяком случае, в том Бердянске, в котором жила эта еврейка. Или в том, в который поехала разговорчивая бабка. Иногда в обширном темном коридоре и тесно заставленной кухне происходили какие-то события, но Русинов редко выходил из комнаты в коридор, еще реже он выходил на улицу, но каждый раз с удивлением видел, что улица живет своей еще более напряженной общественной жизнью.
У Кузнечного рынка спозаранку собиралось весьма разнообразное общество. Здесь были сыздетства пьющие пенсионеры и молодые питерские работяги, загадочные торгаши-грузины и простодушные азербайджанцы, поддерживающие рыночный товарооборот. Грузины иногда спрашивали у Русинова, не продаст ли он свои некогда белые французские ботинки, в которых он прошел уже от Путивля до Карпат, но грузины предлагали это куда менее навязчиво, чем оголтелая фарца на Невском. Вероятно, у них были какие-то другие, более важные дела, чем пара неновой обуви. Может быть, они вели оптовую торговлю киндзой, а может, и просто ждали конца комендантского часа, чтобы купить водку в пустынном здешнем продмаге. Кроме водки, в магазине продавался еще очень полезный бебимикс, но бебимикс алкаши отчего-то не брали, и Русинову однажды пришло в голову, что, может, у них есть какие-то свои способы обойти комендантский час и купить водку с утра. Наиболее заметной фигурой Кузнечного переулка была синелицая бабка (впрочем, она была, скорей всего, моложе Русинова), ходившая в валенках (вероятно, она ходила в них круглый год, а может быть, и спала, не разуваясь).
Однажды Русинов увидел возле рынка необычное скопление милиции, и пенсионеры объяснили ему, что один дзербажан насмерть убил другого дзербажана ножиком. Потом один солидный алкаш-пенсионер, игравший, вероятно, до пенсии видную роль в каком-нибудь ОКСе, УРСе, ЖЭКе или ВТЭКе, объяснил Русинову, что правильно эти люди называются азербайджанцы и что в связи со своевременно принятыми мерами они вытесняют теперь в торговой сети грузин, у которых были по этой линии замечены злоупотребления. У азербайджанцев, вероятно, по этой линии все было в порядке, однако цены на рынке были такие высокие, что каждый покупающий гражданин рисковал навлечь на себя справедливое подозрение органов ОБХСС.
Иногда по ночам Русинов выходил на прогулку и наблюдал ночные сцены. Около двух часов ночи в угловом доме на Поварском какая-то безвозрастная и бесформенная женщина била клюшкой по окнам своей квартиры и ругательски ругала кого-то, кто, по всей вероятности, спал без просыпу, не откликаясь на ее запоздалые звонки.
В сущности, нынешние обитатели Волкова кладбища и других славных некрополей северной столицы — все эти Успенские, Крестовские, Григоровичи и прочие бытописатели могли бы продолжать свою очерковую работу в трущобах родного города, однако произведения их больше не нужны были народу; ему нужны были теперь бодрящие произведения, уводящие его вперед и выше, в другие, неизведанные и несуществующие миры, которые по традиции реализма можно было тоже именовать действительностью. Народ был, как всегда, прав: литература должна быть радостной, как закись азота, известная в массах под именем «веселящего газа». К тому же все возвышенные цели, по поводу которых суетилась дореволюционная здешняя интеллигенция, были благополучно достигнуты. Народ стал хозяином судьбы. Он покорял огромные пространства, а также время (удлинилась даже средняя продолжительность жизни). Человек мог позволить себе не только насущный хлеб (в английском варианте «ежедневный хлеб»), но и насущную («ежедневную», а точнее говоря, ежечасную) выпивку. О чем еще могли мечтать великие утописты, реалисты и бунтари? Выпивка приобрела наконец поистине русский размах, сдобренный американской деловитостью. Русинову вспомнилось, как испугался мятежный буревестник революции, ставший еще в первые месяцы после победы свидетелем этого неслыханного размаха. Пугаться было нечего — чтобы понять это, ему понадобилось еще две декады. Между тем Витя и Коля из коммунальной квартиры на Колокольном шли дорогой отцов, и только оголтелые злопыхатели из недоглушенных зарубежных голосов посмели бы сказать, что им это не нравится и что они мечтают гореть на работе, копошиться в дерьме, как делают их угнетенные собратья в странах капитала…
Перебирая книги на полках в захламленной комнате своего благодетеля-драматурга, Русинов не находил в них отзвука своим оптимистическим мыслям. Литература шла в хвосте прогресса. Да и прежние писатели, все эти Григоровичи и Писемские, только ворошили руду жизни, перевозя дерьмо с места на место, и только он один, покойный русиновский сосед Федор Михалыч (Ах, зачем он нагнулся за перышком, зачем — жили бы теперь в согласии, пили чай по ночам) сумел отлить из этой дряни чистый слиток любви. Ау, Федор Михалыч, еще не вставали? Не пробудились еще от сна? Пусть от вечного сна… Это я, ваш сосед, зовут Семен Михалыч, нет, нет, не Буденный, что вы, упаси Боже, Русинов я. Ну да, ваша правда, из жидков-с, но что характерно, пишу по-русски. Зачем? Ну так, по-другому не умею, а то бы писал. По-эвенкски писал бы или на маори, был бы первый их член союза, но все равно писал бы… Что вы сказали — всю по капле из жил? Мою кровь? Ну что ж, раз нужно для спасения. Но ведь и так уже холодеет моя кровь… А жаль. Я уже почти уверовал, что нет ни иудея, ни эллина — одни только братья во Христе. «О братолюбии же нет нужды писать к вам…»
* * *
Уже миновал полдень, а Русинов еще не вставал. Он лежал и думал о странном городе, в который его снова занесла судьба. Город-упырь, выросший на болоте. Еще Карамзин честил его, живя на московской окраине, а потом еще целый век его честили другие. Потом, после краха, о нем с такой неизбывной тоской писали в своей Ницце, в своем Грасе, в своих Каннах, в своей американской Эстотии самые разные изгнанники:
Таял, как в туманном озере,
Петербург незабываемый…
Если верить им, они здесь похоронили солнце. Может, поэтому его так мало бывает теперь. Здесь была колыбель нового века. В Москве бы он родился другим, наш век. Родись он на Украине, малыш был бы здоровее, но здесь, на туманном болоте…
Русинову с дивана был виден через окно кусок красной стены соседнего дома. Кажется, сегодня солнце. Может быть, выйти взглянуть на город?
Русинов оделся, прошел через Поварской, вышел на Невский, пересек Фонтанку. Народу было много, но знакомых не было, и то утешительно. Плутая по переулкам, переходя через мостики, он с благодарностью отмечал, что город этот бывает красив (если выходить на улицу не слишком часто). Стоя над Невой, на мосту, он поплевал в ее державное теченье и вышел к скоплению интуристовских автобусов. Туристы толпились у трапа легендарного крейсера, того самого, что сокрушил могучую твердыню Временного правительства, разгромил Зимний и водрузил под ним знамя победы, закончив свой поход на Тихом океане. Провинциалы охотно фотографировались на носу крейсера, и Русинов вспомнил лихого шофера-приятеля, который стал фотографом на крейсере, чтоб заработать на машину: крейсер по-прежнему дарил людям счастье.