Книга Мордовский марафон - Эдуард Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве не о том свидетельствуют и переходы профессиональных философов из одной школы в другую, часто диаметрально противоположную? Не заблуждаясь относительно уровня своих философских способностей, я поставил себе скромную цель: в меру сил следить за течениями философской мысли (по возможности, всех ее ручейков), чтобы сохранить форму и готовность к тому вожделенному моменту, когда вдруг обнаружится несомненная истина. Я хочу быть готовым и способным постичь и принять ее, сколь бы она ни была сложна.
Меня не должна отпугнуть холодная логика ее метафизики (вообще-то мало меня интересующей), лишь бы она в конце концов поддавалась переводу на язык повседневности. Это важно для меня — я все перевожу на косноязычный лепет обыденной жизни… Что-то вроде Сантаяновского: «Я стою в философии точно там, где я стою в повседневной жизни». Человек! Человеку позарез нужна истинная философия, и не только для удовлетворения банальнейшей потребности к постижению, но и для того, чтобы философский плащ хоть отчасти смягчал грубые пинки нефилософствующей жизни. Человек — вот что меня всегда интересовало. Как ему быть среди людей, с людьми, с собой?..
Еще почти ничего толком не зная об экзистенциализме, но прослышав о его роли во французском сопротивлении, я понял, что это чудо, о котором только может мечтать основатель любого философского течения: философия как руководство к действию! Не политическая доктрина, а именно философия. (Кстати, почему ничего не слыхать о японском резистансе? Был ли он вообще?) Но, похоже, французский экзистенциализм эпохи Резистанса был вершиной развития и жизни этого учения.
Увы, Гегель прав, говоря, что всякая философия — это философия своего времени. Однако круг проблем, тип подхода к их решению остаются для меня близкими. Может, потому, что экзистенциализм генетически связан с древнеиудейским типом мышления, которое в противоположность эллинистическому я бы назвал иррациональным (куда более чисто иррациональным, чем иррационализм китайско-индийских философий, которые в глубинной сути своей удручающе рационалистичны). Но, может, потому, что я полукровка, я не глух и к иным голосам, мне хотелось бы обрести нечто, снимающее антагонизм веры и разума, религии и науки, иррационального и рационального, конкретного и абстрактного, единичного и всеобщего. Однако это снятие все же должно быть с уклоном к иудейскому типу мышления, ибо мне не по душе эллинистический человек (разумное животное, обладающее речью и способностью к пониманию… Этакое эпистемологическое существо), мне ближе библейский иронический прищур: интеллект и логика — гордость глупцов, они не имеют отношения к изначальным истокам жизни. Вот в самом общем (и весьма неполном) виде та печка, от которой (и возле которой) я танцую.
…Я всегда слишком доверчиво относился к книгам и потому лишь в последние годы начал понемногу избавляться от иллюзий, внушенных восприятием жизни через призму литературы, которая упорядочивает сложную реальность в соответствии со своими канонами. Болезненнее всего мне расставаться с мифом о благотворном влиянии трагедии на человека: дескать, трагичный молот судьбы кует личность.
Увы, такой взгляд — всего лишь один из литературных способов упорядочить жизненный хаос путем сотворения некоей внесоциальной космодицеи,[25]где и зло благо. Мне очень долго помогала жить вера в то, что только душевно слабый пугается повседневности ужасов, сникает и опускается, завороженный мыслью об абсурдном трагизме, безысходной никчемности и нелепости человеческого существования; характерной же особенностью того, кто призван и обязан выстоять, является умение осмыслить все нелепости, случайности, ненужности и неспровоцированные кошмары, осмыслить и обратить себе на потребу, узрев в них нечто вроде питательного бульона для духовного роста личности.
Увы, я пришел к печальному выводу, что универсальной истинностью этот подход не обладает, но я еще цепляюсь (наверное, чтобы выстоять) за утешение, что он не вполне ложен в каких-то частных случаях. Иначе, как же мне тут выжить?
Ты маешься тоже уже немало и знаешь, как выматывает человека лагерь, но если бы ты только мог себе представить, до чего я устал. Когда-то я говорил Сильве, что верю в приход времен, когда мы расплюемся со всем мрачным и нам придется лезть в словарь, чтобы выяснить, как правильно пишется слово «тюрьма»: турьма или тюрма? Я еще не утратил надежду дожить до свободы, но как горбуна вечно гнетет к земле горб, так и мне никуда не деться от тюрьмы — ее можно взорвать, от нее можно убежать, но как сделать, чтобы ее не было в прошлом? Этот горб слишком уродлив и тяжел — ни один самый искусный портной его не замаскирует. Научусь ли я когда-нибудь ходить прямо?
Сильва пишет, что кое-кто, претендующий на знание меня, высказывает сомнения, что Эрец придется мне по душе и я навсегда поселюсь в нем. Странные люди! Что они обо мне знают?!
Отчизна — это не сумма благ, которые ты там обретаешь, а те унижения, страдания, тот пот и кровь, которыми ты оплатил право жить на ее земле и которые готов претерпеть и пролить, отстаивая и улучшая ее. Только так удобренный и политый патриотизм — поистине патриотизм. Отчизна — это не пиршественный стол, но прежде всего жертвенный алтарь. Особенно еврейская Отчизна. Я с горечью думаю о тех, кто уезжает. Я не сужу их. Мне их жаль: значит, они еще не поняли самого главного… А разве мне оно сразу далось?
В письмах из Израиля часто мелькает: арабы, арабы!.. А что арабы? Когда все уразумеют, что приемами силовой борьбы евреи владеют искусно, когда минет время пушек, мы найдем с ними общий язык и растолкуем, что нельзя бесцеремонно вселиться в чужой дом и пытаться не впустить в него наконец-то вернувшегося хозяина. Это не их дом! И не вина хозяина, что пришельцы уже привыкли к нему и забыли о началах… Зато хозяин-то всегда помнил о своем доме. Тем более, что иного ему не дано. Разве — вообразим невозможное — победи Гитлер Россию и вытесни русских за Уральский хребет, они лишились бы права хоть и через тысячу лет вернуться на землю своих предков и святынь… даже и с оружием в руках, оружием, обращенным уже не против тех, кто их когда-то изгнал, а против тех, кто всего лишь имел глупость и несчастье поселиться в их доме? Нет, право на возвращение всегда сохраняется за изгнанником, оно — сущностная характеристика самого понятия «изгнания»: «Ужо, злодей!..» И почему ему должно быть дело до горя пришельцев, если им наплевать на его двухтысячелетнюю трагедию? И все-таки должно быть так всегда: кто-то должен брать на себя ношу, тяжелее других, — тем он от иных и отличается.
Я признаю своеобразную правоту арабов, и, хотя она менее права, чем еврейская правота, не видеть ее невозможно. Где же выход? Как примирить эти две правды? Боюсь, что это невозможно, разве что удастся задним числом объяснить им нашу победу: мы более правы, чем вы и — главное! — пришел наш час. При всем том я хотел бы тебе напомнить, что именно мусульмане (в первую очередь арабы) были поразительно терпимы к иудеям в те мрачные времена, когда христианнейшая Европа казнила евреев всеми казнями.