Книга Ида Верде, которой нет - Марина Друбецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ломон и Ида завтракали на застекленной веранде санатория. Утренняя кофейно-булочная церемония затянулась — было начало двенадцатого, официанты уже готовили ресторацию к ланчу, а столик Иды и Ломона был заставлен корзинками с круассанами. В серебряном ведерке лукаво поблескивала бутылка шампанского. Почти допитая. С легкой руки Ломона и при молчаливом согласии Иды они чуть не каждое утро переходили от булочек, меда и кофе к искрящемуся напитку. Им это давало надежду.
— Надеюсь, здесь фотографирование будет обставлено не так страшно, как в бакинской клинике — там мне казалось, что дело идет к четвертованию, — откликнулась Ида, допивая последний глоток из хрустального стакана. — Что касается причин… — Она нежно, очень нежно улыбнулась доктору, а он делано посерьезнел в ответ.
— Естественно, мадам Лозински, — остановил он ее. — Я знаю, что, готовясь к новой роли, вы по мере сил путешествуете по окрестным городкам.
Ида расплылась в улыбке: все-таки французы есть французы — учтивы, не лезут в душу и очень высоко ценят сферу чувств. Ломон — просто душка! Дело в том, что она уже не один раз оставалась на ночь в пансионе «Скворцы» в соседней деревушке Люм-де-Пеш, где Рунич арендовал две комнаты. Ломону отправлялись в таких случаях записки. Иногда она исчезала на несколько дней.
Пансион «Скворцы» представлял собой небольшую виллу, часть комнат которой была жилой, а часть находилась в стадии тления. Дверь спальни выходила в заброшенный сад, где вперемешку цвели зимние цветы. Вчера на веселые лепестки вдруг выпал снег — почти небывалое событие для здешнего ноября — и через пять минут растаял. В комнате был камин, в котором целыми днями жгли дрова, и прозрачный холодный воздух смешивался с уютом домашнего тепла: дверь в сад закрывали после четырех, когда солнце становилось почти бесцветным.
Они подолгу валялись в постели, не стесняясь взглядов птиц и запутавшихся во временах года бабочек.
Потом Рунич садился к столу и возился с бумагами: то немного писал, то перебирал черновики. А Ида листала один из фолиантов, купленных предыдущим вечером у антиквара.
Французский ланч, который едят с полудня до двух часов дня, они, как правило, упускали и, болтая, путешествовали из городка в городок в надежде найти доброго повара, у которого осталось что-то из обеденных блюд. Так дотягивали до ужина — и первыми усаживались в пустые еще ресторанчики.
Ида брала с собой склянки с каплями и бархатный футляр со стеклянным набором для ингаляций. Иногда, после нескольких дней необыкновенного подъема духа, когда они бродили по узким каменным улочкам, изучали латунные механизмы на фабрике, где цветочная пыльца превращается в запахи, посещали цирк шапито, в котором храбрая мадам Ле Февр расправлялась с узкоглазыми пантерами, силы покидали ее. Внезапно. Она останавливалась — как будто невидимый кукольный мастер поворачивал невидимый ключик, искала глазами скамейку, кресло, табурет. Или просто прислонялась к стене дома, цепляясь пальцами за каменные выступы.
Рунич сразу вез ее обратно в санаторный отель.
У нее он никогда не оставался. Она всегда прощалась быстро и уходила не оборачиваясь. Иногда только поправляла рукой шелковую накидку на лампе — формой напоминавшей медузу — в санаторной гостиной. Свет никогда не гасили — иной раз и глубокой ночью у столика, на который падал кружок оранжевого цвета, сидел над пасьянсом кто-нибудь из обитателей дворца-клиники.
Меланхолия Иды сначала казалась Руничу позой, потом — усталостью, связанной с болезнью. Он ждал хоть каких-нибудь сцен «завоевательного характера», до которых любая женщина — просто в силу физиологии — падка. Дело лишь за жанром, за выбранной моделью.
И не переставал удивляться тому, какой взрослой стала бывшая Зиночка Ведерникова. Но взрослой на свой удивительный манер — казалось, в возрасте ее суммировались годы, прожитые персонажами, которые сменяли друг друга под хрупкой оболочкой «злого ангела». В какие-то минуты — наклон головы, луч света, ретушь тени — она действительно была невообразимо похожа на нахмуренного ангела Леонардо да Винчи с флорентийского «Благовещения». Ведь, скажем, у дивы Верде тоже было какое-нибудь детство, отрочество — не Зиночкино же с ее шумной мамашей и скрупулезным профессором-отцом! И наоборот: будущий археолог Ведерникова, вероятно, тоже продолжала где-то жить. Где?
Ах, как такой сюжет развеселил бы Дмитрия Дмитрича Пальмина! Какой запутанный детектив он соорудил бы — с разрезанными надвое лицами, двойниками. А теперь все его несостоявшиеся открытия перекочевывают на картины испанца Дали.
Однажды они доехали до Экс-Прованса, и там с верхней полки антикварной лавки Руничу улыбнулся «Хохочущий стул» — небольшое полотно Мити Пальмина из той серии, которую он быстро нарисовал — и еще быстрее распродал — сразу после съемок «Чарльстона на циферблате». Стул был апельсинового цвета, продавленное сиденье превратилось в кривой рот, из которого торчали редкие зубы — эдакий мелкий бандит из мебельной братии.
У Рунича защемило сердце, он крепко сжал Идину руку, прижал ее к своему похолодевшему сердцу и не отпускал, пока отсчитывал монеты за картину и пока ее паковали в несколько старых газет.
Ида пальминских рисунков не знала, но, увидев в глазах Рунича слезы, не стала расспрашивать. Фамилия Пальмина прозвучала в момент лаконичного обмена репликами между Руничем и продавцом, и она поняла, в чем дело. И вспомнила рыжий осенний день на пальминской даче, когда для знаменитого «Чарльстона на циферблате» снимали ее глаза. Рысьи глаза, как сказал тогда Рунич.
В Альпах с Руничем она чувствовала себя и взрослее, и младше одновременно. Как бы пребывала сразу в двух временах. В давнишнем московском, где мамины скандалы и гимназические подружки, где она преследовала поэта и пускалась в рискованные авантюры, и в нынешнем, альпийском — пост-лозинском. Что она будет делать, если расстанется с Лексом? Наймет другого режиссера? Начнет ставить фильмы сама — как рыжая Ленни Оффеншталь? Второе исключается — слишком трудоемко. Первое? Почему бы и нет. Заключить контракт, приезжать на съемки, слать Руничу телеграммы, что скоро вернется.
Картина стояла в гостиной нераспакованная, но с этого дня Рунич как будто ушел в себя. Сентиментальная идиллия, в рамки которой они, как персонажи этой несколько искривленной пасторали, были вписаны более двух недель, постепенно рассеивалась. Он закручивал Идины кудри в высокий «хвост», гладил лоб, пробегал сухими пальцами по контуру лица — но теперь словно выслеживал на этом маршруте какое-то нужное ему слово: он думал уже не о ней, а находился в постоянной слежке за своими мыслями.
Ночью он не спал, сидел над черновиками, а под утро засыпал, оставляя Иду одну часов до трех-четырех дня.
Она не чувствовала себя одинокой, углублялась в книги, но заметила, что он смотрит сквозь нее, как, впрочем, сквозь любую другую поверхность — будь то стена белеющей на солнце церквушки, пыльный гобелен или шелковый подол ее, Идиной, пижамы. Всюду разглядывал бликующие строчки.
Если бы они жили вместе в том приморском Хуан-ле-Пине, где он обитал последние годы, она, пожалуй, легко смирилась бы с этой замкнутостью. Ведь это часть его писательской натуры, технологии его жизни. Собственно, как и ее страстишка подыгрывать чужим людям в их жизненных ситуациях. Или — что, безусловно, интереснее — манипулировать ими. Маман всегда считала, что она фокусничает, однако из этих фокусов выросло ее желание оказаться в кинотеатральной мастерской. Но собой она манипулировать не позволяла, поэтому началась война с Лозинским.