Книга Безнаказанное преступление. Сестры Лакруа - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мишель заметно покраснел, когда поляк ему ответил:
— Я не пью.
Кстати, это было правдой.
— Но мы могли бы выпить чаю?
— Я не люблю ходить в кафе.
Честно говоря, он там ни разу не был, лишь бросал украдкой взгляд, проходя мимо, и в некоторых кафе была такая же спокойная и внушающая доверие обстановка, как на кухне мадам Ланж. Было видно, как студенты часами болтают за своими напитками, а другие в глубине зала играют в бильярд.
Он предпочитал ни у кого ничего не одалживать, будь то кружка пива или чашка чаю. Понял ли это Мишель? Обиделся ли на его отказ? Это было неизвестно.
В этот четверг с самого утра Эли думал о том, чем он займется, когда хозяйка уйдет, и уже битый час он сидел в сомнениях, пытаясь заставить себя заниматься, стыдясь искушения, перед которым, как ему уже стало ясно, он не сможет устоять.
Когда он встал, чтобы подбросить угля в печь, и увидел снежные хлопья, парящие в неподвижном воздухе двора, он решил больше не сопротивляться. Выйдя в коридор, он открыл входную дверь и бросил взгляд на пустую холодную улицу.
За эту неделю Мишель еще ни разу не вернулся домой раньше пяти часов вечера, а чаще всего было уже около шести, когда он вставлял ключ в замочную скважину.
Впервые за то время, как новый постоялец поселился в доме, Эли вошел в гранатовую комнату, где тепло было еще более мягким и обволакивающим, чем на кухне, совсем другого качества, из-за постоянно подтапливаемой печки, за слюдяной загородкой которой танцевали языки пламени.
На улице еще не стемнело, но из-за штор на окнах в комнате царил полумрак, и контуры предметов в углах начинали расплываться.
Поскольку раньше это была гостиная, окна в этой комнате выглядели более нарядно, чем в других: стекла полностью закрывали гипюровые занавески, а поверх них висели тяжелые бархатные шторы, собранные в складки, словно старинное платье; их задергивали на ночь. На подоконниках обоих окон стояли ящики для цветов с медной отделкой, в которых зеленели растения.
Обе фотографии в серебряных рамках — отца и матери Мишеля — красовались на камине, между ними лежала пачка турецких сигарет. Стол из темного дуба, стоявший раньше в столовой, был завален бумагами и книгами; среди них виднелся франко-румынский словарь, слова из которого новоиспеченный студент повторял по нескольку часов, расхаживая взад-вперед по комнате.
Эли на цыпочках подошел к комоду, стараясь двигаться бесшумно, хотя он находился в доме один; его движения были вороватыми, он то и дело оборачивался к окнам, за которыми улица казалась словно окутанной туманом.
Открыв ящик, он сразу увидел пеструю коробку с рахат-лукумом, которую Мишель получил по почте три дня назад. В ней не хватало пяти-шести конфет. Сначала Эли закрыл коробку, не прикоснувшись к конфетам, и схватил одно из писем, сложенных в стопку в этом же ящике.
Не из-за этих ли писем он пробрался сюда как вор, ощущая в груди тревогу, которая уже добралась до конечностей, вызывая неконтролируемую дрожь? Возможно, он и сам этого не знал. Он просто подчинялся непреодолимой силе. И эта же неведомая сила заставила его сделать нелепый детский жест: он снова открыл коробку, схватил оттуда рахат-лукум и целиком засунул в рот.
От Мишеля он знал, что мадам Зограффи родилась в Варшаве и что она писала сыну на польском языке.
Дорогой Михаил, любовь моя!
Если твой отец узнает, что я пишу тебе каждые два дня, он опять отругает меня за то, что я продолжаю относиться к тебе как к ребенку. Вчера он прибыл в Стамбул. Сегодня утром я получила от него телеграмму. Несмотря на присутствие твоей сестры, которая в этот момент играет Шопена на фортепиано, дом мне кажется невероятно пустым.
Не знаю, научусь ли я когда-нибудь жить вдали от тебя…
Эли необязательно было поднимать взгляд к фотографии на камине, чтобы представить себе ту, которая писала своему сыну такие же страстные слова, какие обычно пишут любовникам.
Он судорожно перескакивал с одного абзаца на другой, выискивая наиболее проникновенные и интимные выражения, от которых к щекам приливала кровь, и когда он перевернул последнюю страницу первого письма, сразу же взял в руки второе. Ему пришлось подойти к окну, чтобы различить строки.
Михаил, жизнь моя, тебя нет уже двенадцать дней, и я…
Мать Эли не могла ему писать, поскольку умерла два года назад. Он не поехал в Польшу на похороны. Эта поездка влетела бы ему в копеечку. К тому же ему совершенно не хотелось туда ехать.
Матери в его родном квартале Вильно сильно отличались от родительницы Мишеля. У матери Эли было четырнадцать детей, и, казалось, она с трудом отличала их друг от друга, особенно в последние годы. Она производила их на свет в комнате рядом с мастерской, пока мальчики играли на улице, а девочки сидели бледные и неподвижные. Малыши копошились вокруг нее, а старшие следили за младшими. В три года она отправляла их на улицу и появлялась на пороге, уперев руки в бока, лишь для того, чтобы позвать их обедать.
Все женщины квартала после нескольких беременностей становились толстыми, бесформенными, с грудью, свисающей до живота, а в старости их распухшие лодыжки мешали им ходить.
Возможно, они по-своему любили своих детей. Они их мыли, укладывали спать, кормили супом, словно в этом заключался смысл их жизни на земле, и вечером, засыпая, Эли слышал, как мать еще долго возится на кухне, пока отец читает газету.
Его отец тоже ему не писал, может быть, стеснялся своей орфографии, а письма его сестры Леи всегда начинались со слов:
Отец просит сказать тебе…
Почти все письма сестры, приходящие раз в месяц, были написаны от имени отца, после чего Леа добавляла от себя:
Я чувствую себя хорошо. В семье столько работы по хозяйству, что, боюсь, я никогда не выйду замуж. Следи за своим здоровьем. Не переутомляйся. Не забывай, что у тебя слабые легкие.
Твоя сестра
Деньги на обучение присылали не они, а еврейская организация, которая по окончании школы предоставила ему стипендию. Позже, когда он получит свои дипломы, ему придется возместить часть этой суммы.
Учитель математики в Вильно считал его самым способным учеником из всех, кого он когда-либо обучал. В Германии, в Бонне, где он провел год, его также выделяли как исключительного студента, и в Льеже он пользовался такой же репутацией. Он редко посещал университет лишь потому, что уже готовил свою диссертацию и через два года, а быть может, даже через год собирался получить докторскую степень.
И тогда он, в свою очередь, станет преподавателем. Он не вернется в Вильно и вообще в Польшу. Скорее всего, он останется жить здесь, где в некотором смысле нашел себе убежище, и, если бы это было возможно, он никогда бы не покинул дом госпожи Ланж.